Раздел 3

СВИЛЬ
СТИХИ, НАПИСАННЫЕ В РОССИИ
 

*   *   *
 
Воспоминанье брезжит робко
издалека-издалека:
была железная коробка
из-под зубного порошка,
в ней ржавый ножик перочинный,
наушник, линза и слюда...
Но ведь не в этом же причина,
чтоб снова приходить сюда?
Назад по времени кочуя,
места меняя и пути,
на самом деле  что  хочу я
в развалах памяти найти?
Шоссе, просёлок, дальше тропка,
посёлка смертная тоска...
Ну да, железная коробка
из-под зубного порошка,
и в ней лежат полузабыто
попавшие в бессрочный плен
кусок вонючего карбида,
что порождал ацетилен,
значок, футбольная таблица
за пятьдесят четвёртый год, –
и долго-долго эхо длится
тех радостей и тех невзгод.
А всё-таки чудное войско
построчно занимает стих –
ведь это всё не вещи вовсе,
а лишь обозначенья их.
Нет на листе ни грана, кроме
названий и меж них пустот, –
но в звуке, цвете и объёме
мерцает мир миражный тот,
мир гладкий и шероховатый,
холодный, тёплый под рукой,
где есть напевы, ароматы,
веселье, горе и покой.
Какое мощное барокко
берёт начало с пустяка!
Была железная коробка
из-под зубного порошка –
и вот медлительно, не сразу,
растёкся город наяву,
и в парке вековые вязы
роняют рыжую листву,
и шпили башен в позолоте
осеннюю пронзают ржу,
и я, у жизни на излёте,
как прежде, мнимостям служу...
 
Июль 1998
 
 
*   *   *
    
Пройдя лощину и овраг,
войду в зелёный полумрак,
в узорчатые светотени.
Моя дорога там легла,
где в щедром щёлканье щегла
услышу я своё смятенье.
    
А за спиною на восток
лежит уездный городок,
где жить однажды приходилось,
где для прохожих был я свой,
и для булыжной мостовой,
и для окошка, что светилось.
    
Оно светилось, уводя
от бесконечного дождя
и от больных воспоминаний
о дальнем городе моём,
где я стоял под фонарём,
следя огни полночных зданий.
    
Меня охватывала грусть,
что никогда я не вернусь
туда, где юности начало
и есть подъезд в тени рябин,
где до сих пор кирпич один
хранит мои инициалы.
    
Как много уголков земли
живёт у памяти в дали,
и по законам перспективы
не различить с теченьем лет
мой некогда заметный след:
слышны лишь общие мотивы.
    
Но в каждом уголочке том
грустит поныне мой фантом
из книги вырванной страницей
и в жизни более всего
ждёт возвращенья моего,
чтобы со мной соединиться.
 
Июль 1980
    
 
ЧЕРДАК
 
Весь посёлок сейчас на прудах
наслаждается тенью зелёной,
а меня повело на чердак,
раскалённый  и  пропылённый.
Скрип ступеней.  Шагов перестук.
Крыша в охре и птичьих накрапах.
Старой дачи таинственный звук.
Старой дачи таинственный запах.
Запах дров и свинцовых белил,
старых кукол, одежды немодной...
Это чем же меня приманил
покоробленный ящик комодный?
Что ищу среди жаркого дня
на чужой неухоженной даче?
Почему охватило меня
ощущенье неясной удачи?
 
Обметая вспотевшим лбом
паутину с резного края,
достаю  из комода альбом,
фотографии перебираю.
Эти карточки мне родны –
узнаю их, почти не глядя:
вот отец, ещё до войны,
это мама в больничном халате,
старший брат в военном дыму,
а вот это – и сам я вроде...
Но зачем же в чужом дому?
Но зачем же в чужом комоде?
 
Бог ты мой, как ошибся я –
пыль и сумрак заворожили:
это всё не моя семья,
это люди совсем чужие!
Но на лицах людей – печать
тех, кто жил, себя сознавая,
а в глазах – нет, в очах! – печаль
вековечная,  вековая...
Вы могли пройти стороной,
получилось совсем иначе:
нет, не зря овладело мной
ощущенье редкой удачи!
Я сижу, просветлённо тих.
Словно храм чердачные своды.
Я сегодня нашёл родных,
потерявшихся в трудные годы.
                                                             
Май 1979
 
 
*   *   *    
    
Этот бедный апрель без улыбки в лице,
эти приступы мокрого снега,
дни и ночи в унылом осадном кольце
прозябанья, текущего с неба...
    
Прозябанье, томленье, почти забытьё,
как зелёный подсвечник в комоде, –
это всё не твоё, это всё не моё –
все подвластны единой природе.
    
А её-то уж точно не стоит винить,
укоряя несбывшимся раем:
расплетается нить и сплетается нить –
что поделать, не мы выбираем!
    
Но припомню за гранью, что так далека,
нас двоих – незнакомых, вчерашних,
два сведённых судьбою осенних листка –
и становится сладко и страшно...
    
Апрель 1981
 
 
СВИЛЬ
послевоенная баллада
 

 
           
Свиль ж – сувой, вить слоёв и жилок или
           волокон в дереве; по перевою слоёв ея,
           не колется, весьма прочна и красива в отделке.
                  В. Даль. Толковый словарь великорусского языка

 
1.
 
Воротился человек с войны –
ни родных, ни дома, ни жены.
Дом сгорел, в лесах пропала мать,
а жена устала ожидать.
Человек обвыкся на войне.
Он провёл рукой по седине,
разметал горелое смольё,
начал снова возводить жильё.
Вот сидит на охлупне верхом,
тешет брус тяжёлым топором;
вдруг нерезко увидал сквозь пот:
женщина застыла у ворот.
– Ты к кому?
                    Ответила она:
– Не узнал? Ведь я твоя жена!
 
С крыши он спускается с трудом,
а она спокойно входит в дом –
как хозяйка входит, а не гость, –
одежонку вешает на гвоздь,
говоря: – Такие вот дела –
я тебе обедать принесла.
 
Он глядит – скатёрка на столе,
лампы свет на полном фитиле,
огурцы, картошка горяча,
лук да соль, бутылка первача,
два стакана, хлеба каравай...
– Ну, давай, хозяин, наливай!..
Он сначала с ней не говорил,
после самокрутку закурил
и нерезко увидал сквозь дым:
женщина чужая перед ним.
Но потом оттаял,
                        пил и ел,
к полночи изрядно захмелел –
не с вина, а с теплоты души, –
и просил: – Хоть имя-то скажи! –
а она твердит ему своё:
– Называй, как раньше звал её!..
 
Он проснулся среди бела дня
и её увидел у огня.
Хлебный дух заполонил весь дом,
и она была хозяйка в нём.
Он подумал:
                 так тому и быть –
ведь не обязательно любить...
 
2.
 
Год прошел, ещё промчался год,
дом построен, в доме сын растёт,
времени подчёркивая бег, –
только всё мрачнеет человек.
И однажды, будто сам не свой,
взял мешок солдатский вещевой
и пошёл в другую сторону,
где видали прежнюю жену.
Вот пути последний поворот,
и стоит он у её ворот
и нерезко видит сквозь листву –
не во снах теперь, а наяву –
ту, с которой стол делил и кров, –
а она, смятенье поборов,
брошку поправляет на груди:
– Что же ты робеешь?  Заходи!
 
Он ответил, на крыльцо присев:
– Если я зайду, то насовсем,
а пока довольно и крыльца...
Потемнела женщина с лица:
– Я была хорошею женой,
да пораскидало нас войной.
До сих пор красива и сильна,
а тебе вот стала неверна...
Он промолвил:
                     – Не твоя вина:
ты сильна, а посильней война.
 
Помолчали.
                На дверной порог
набежал вечерний ветерок,
и витал у самого крыльца
нежный, горький запах чебреца.
Непогоду крикнули грачи...
Он сказал:
                – Ты только не молчи.
Примешь ли? –  и услыхал в ответ
тихо: – Нет. –
                    И сразу громко: – Нет!
Это с пылу горе не беда:
если нынче я отвечу "да",
ты же сам потом и упрекнёшь
не за эту – за былую ложь.
Лучше уходи, покуда свет!..
 
Он сказал: – Пути обратно нет. –
И пошёл, ссутулясь, на закат,
лишь однажды посмотрел назад
и нерезко увидал сквозь пыль
волосы, как на ветру ковыль...
 
3.
 
Слава Богу, молод и здоров,
он пристал к артели мастеров,
бравшейся за всякие дела,
от села шагая до села.
И пошла народная молва
про его резные кружева,
а всего сильнее с той поры –
про крылец узорные шатры.
Шла молва, что на любом крыльце
помещал он на одном столбце
из берёзы выбранную свиль –
как застывший на ветру ковыль...
 
Как-то спал он на чужом дворе.
Мать ему приснилась на заре,
без морщин ещё и седины,
как была задолго до войны.
Будто печь он складывал в дому,
а она, приблизившись к нему,
молча подавала кирпичи.
Он просил:  – Ты только не молчи! –
Но она молчит, и вся в слезах,
и седеет прямо на глазах,
и уходит, тает, как свеча...
 
Он проснулся, горестно крича,
и нерезко увидал сквозь сон
ту, с которой он соединён
был не довоенною весной,
а самой проклятою войной.
Шла она по пыльному двору,
словно бы ступала по ковру:
– Я тебе обедать принесла... –
и его внезапно обдала,
душу всю перевернув до дна,
нежная и горькая волна.
Он спросил:
                  – Ты как, жена, жила?
– Как жила? Да попросту: ждала...
Ничего... Ты только приходи!.. –
и припала головой к груди,
головой ещё без седины –
словно мать задолго до войны...
 
Декабрь 1978
 
 
*   *   *                          
    
                                            В.
    
Как осторожно окружает нас
февраль своим тончайшим снегопадом,
и в мире никого,
                          и только рядом
печаль твоих невыдуманных глаз!
    
Добро и зло, покой и суета,
и кажется таким несложным выбор...
Душа чиста,
                   как снег, что за ночь выпал.
Пусть ненадолго, но душа чиста.
    
Март 1980
 
 
*   *   *                         
    
И снова дожди монотонно шуршат,
и ветви обвисли почти до земли,
и, тучами к берегу плотно прижат,
рыбачий посёлок сереет вдали.
    
Тут люди не жгут ни лампадок, ни свеч,
а молятся морю и просят удач.
Походка устойчива, медленна речь,
и детям неведомы скука и плач.
    
Из брёвен тяжёлых тут строят дома,
тяжёлые сети на кольях висят,
и тучи тяжёлые сводят с ума
того, чей случаен рассеянный взгляд.
    
Нельзя не поддаться мертвящей тоске,
когда безразличен грядущий улов
и строится жизнь, словно дом на песке,
на зыбком клубке многозначащих слов.
    
А здешние люди не верят словам –
их кормят крутые морские дела.
Лишь изредка взгляд обратят к островам,
и кто-то промолвит: – Путина пошла.
    
Октябрь 1985
 
 
ЛЕГЕНДА
    
Дом завис над прибрежным обрывом,
где огромной минорной трубой
непонятно и неукротимо
всё гудит океанский прибой.
    
Здесь плохой не бывает погоды,
день за днём не меняясь идёт.
Но однажды ломаются годы
и приходит особенный год:
    
на песок, раскалённый под синью,
в никогда не смолкающий гул
волны бросят кусок парусины
с корабля, что давно утонул.
    
И погибшие выйдут из моря,
и пройдут под небесным огнём,
и поселятся в доме –
                              на горе,
на беду проживающим в нём.
    
Будут тени метаться ночами
во дворе, в коридоре пустом;
ощущение терпкой печали
понемногу окутает дом;
    
станет плесень подругою хлеба,
все забудут весёлую речь,
и с угрюмого серого неба
будет дождь нескончаемо течь...
    
Январь 1979
 
 
*   *   *                         
    
Мне приснилась под утро забытая Богом окраина,
где деревья мертвы и дома наподобье руин.
Неприкрытая створка стучит и стучит неприкаянно,
нужно встать и прикрыть,
                            но не выплыть из сонных глубин.
Это попросту ветер, плохую погоду посеявший,
залетает в окно из приснившихся мне пустырей,
и винтом вертолётным кружится кленовое семечко,
говоря бессловесно, что осень уже у дверей
и пернатым пора собираться в полёты осенние
и готовиться к ним, забираясь всё выше в зенит:
на окраине той, где плохая погода посеяна,
не поётся никак;
                        чуть попробуешь – в горле саднит.
    
Август 1991
 
 
*   *   *                              
    
В этом доме окна занавешены,
днём и ночью окна занавешены,
а на двери – кованый запор.
И жильцы почти что не замечены –
только иногда выходит женщина,
но ни с кем не вступит в разговор.
 
В этом доме окна занавешены,
день и ночь нелепо перемешаны,
вечно лампы и на кухне газ.
Там полуслепой или помешанный? –
только иногда выходит женщина,
но ни разу не подымет глаз.
 
В этом доме окна занавешены
и под вечер выглядят зловещими,
странно и загадочно маня.
Что мне этот дом и эта женщина?
Что такое в жизни мне обещано,
что судьба их трогает меня?
 
В этом доме окна занавешены,
словно смотрят равнодушно-вежливо
тусклые глазницы на стене.
Вот и в этом окна занавешены,
и в соседнем окна занавешены –
Господи, за что же это мне?!
 
Апрель 1980
    
 
ГОСТИНИЦА
    
Ты в городе, с коим раньше не приходилось видеться.
Ты с любопытством заглядываешь в чужое его лицо.
Ты поселяешься в шумной и бестолковой гостинице,
где срок своего проживания не знает никто из жильцов.
    
Тебе прикрепляют к запястью клеёнку с номером номера,
в котором тебя ожидают стол, гардероб и кровать
и где проживают двое находящихся в тайном сговоре
под кодовыми именами твой отец и твоя мать.
    
Ты привыкаешь к номеру, к окнам его занавешенным,
уже потолок не рассматриваешь засиженно-голубой.
Ты уже не удивляешься, когда появляется женщина,
чтобы бесстыдно и попросту ночь переспать с тобой.
    
Ты привыкаешь к холлу с засаленными диванами,
где можно по телевизору за чемпионатом следить,
и к тому, что за все услуги, большие они или малые,
чётко и недвусмысленно нужно сразу платить.
    
Нужно платить за пиво, за чай и к нему печенье,
нужно платить за пользованье телефоном и утюгом,
нужно платить за привычки, страсти и увлечения,
за всё, что делаешь явно, а также за всё, что тайком.
    
Если позволит бумажник, ты сможешь переселиться,
сменить количество комнат или пейзаж за окном.
Но в коридоре встречаться будут всё те же лица,
ибо одна лишь гостиница в городе том чудном.
    
И будут всё те же стены и вытоптанные паласы,
ничто не затронет душу и тело не зазнобит,
и даже в хвалёном люксе – номере высшего класса –
всё те же скучные пьянки и тот же бездарный быт.
    
Ты станешь рваться на волю, стоять у окна, страдая,
провожая глазами длинные зелёные поезда.
Но сможешь покинуть гостиницу, как все её покидают, –
только вперёд ногам, быстро и навсегда.
    
Январь 1979
 
 
*   *   *    
    
Когда бы исчезли невежество, зависть, вражда,
и только в салютах гремели протяжные залпы,
свистели бы птицы и нежно звенела вода,
и Моцарт о жизни конечную правду сказал бы.
    
Но это – мечтанья, а мир, как и прежде, разъят,
и птах пролетающий каркает чаще, чем свищет,
и в сотах пчелиных всё чаще случается яд,
и Шнитке созвучья в разъятых звучаниях ищет.
    
И всё же суров человек, но к мечтаньям нестрог
и верит охотно не в быль, а в подобие были,
и Шнитке цитирует Моцарта несколько строк,
чтоб горькие соты немножко съедобнее были.
    
Июль 1988
 
 
*   *   *    
    
                         Игорю Егикову
    
Уйду в белейшие снега,
в просторный дом с высокой крышей,
туда, где над рекой застывшей
повисла мостика дуга, –
уйду в белейшие снега.
    
Уйду в осенние дожди,
в неразбериху листопада,
где ничего уже не надо
и снег не страшен впереди, –
уйду в осенние дожди.
    
Уйду в горячие поля
и в душный полдень косовицы,
вслед за которым обнажится
угрюмо-чёрная земля, –
уйду в горячие поля.
    
Уйду в коричневые сны
весенних крон и горьких почек,
где безалаберно хлопочут
все соки утренней весны, –
уйду в коричневые сны.
    
Уйду я вверх по той реке,
что люди памятью назвали,
и все тревоги и печали
оставлю где-то вдалеке, –
уйду я вверх по той реке.
    
И будет музыка звучать,
как будто в праздник новогодний,
и я поверю, что сегодня
смогу сначала всё начать,
и будет музыка звучать!
    
Февраль 1980
 
 
*   *   *
  
Бесконечные зимние ночи
покрывают меня сединой,
и оставшийся путь мой короче,
чем пути, что уже за спиной.
    
Он короче, короче, но круче, –
подымаясь, натрудишься всласть! –
и обидно, поднявшись под тучи,
в двух шагах от вершины упасть.
    
Рухну навзничь на мох грязноватый,
и рука над провалом, как плеть...
Никакие на свете домкраты
не помогут подъём одолеть.
    
Вот и всё. И пустое занятье
в свой последний отмеренный такт
примерять варианты, как платья, –
если б раньше да если б не так!..
    
И не нужно цепляться ногтями,
чтоб продлить промежуток земной:
он уже установлен – путями,
что лежат за моею спиной.
    
Июль 1980
 
 
ВРЕМЕНА  ГОДА
маленькая поэма
 

1.
 
Начинается новый виток
продвижения вверх по спирали
от идиллии, от пасторали
до трагедий, где властвует рок.
Знойный август, апрель и февраль
равноправно вмещает спираль.
 
Дни рождений, и свадьбы,
                                     и в срок
похоронные плачи и стоны –
всё вмещает виток, монотонно
превращаясь в соседний виток.
Но коляски, столы и гробы –
только внешние знаки судьбы.
 
Начинается новый виток,
не по форме – в существенных видах,
если вдруг затрудняется выдох
и затем затрудняется вдох,
и приходится больно решать,
чтобы заново вольно дышать.
 
Так начни же с пустого листа,
с неудач, тупика, наважденья, –
это только твоё восхожденье,
это только твоя высота!
Высота – но совсем не итог:
начинается новый виток.
 
2.
 
Начинается дождь посреди
малолюдного раннего утра.
Что-то снится прерывисто, смутно, –
белый сад, голубые дожди...
Просыпаешься – и наяву
капли мерно стучат о листву.
 
Выйдешь из дому – хлынет в тебя
терпкий дух недалёкого бора,
дачный поезд пройдёт у забора,
так забавно сопя и трубя, –
и опять на земле тишина,
лишь бормочет кадушка одна.
 
В этих звуках – мольба, ворожба,
заклинания, вздохи природы.
И внезапно на долгие годы
озарится прозреньем судьба,
и войдут в отдалённые сны
дождь,
            свобода
                          и запах сосны...
 
3.
 
Начинается каторжный ад,
от которого в мыслях мутится
и какие-то чёрные птицы
налетают и в темя долбят:
ты прикован, хотя без оков,
к раскалённому аду песков.
 
Лишь одно остаётся тогда –
уповать и молиться о чуде:
пусть солёная, грязная будет,
пусть горячая – только б вода!
О, божественный первый глоток!..
(Начинается новый виток).
 
Хорошо бы тебе повезло
окунуться в озёрное лето,
и к воде изумрудного цвета
голубое примерить весло,
и отпить два протяжных глотка
из кипящей струи родника.
 
Но везение бьёт наугад, –
если так, то не надо обмана:
слава Богу за воду из крана,
за уют, за утраченный ад;
слава Богу за редкие сны,
где дожди позабытой весны.
 
4.
 
Начинается тихий пожар,
многоликий пожар листопада.
Начинается сердца услада –
время лада,
                 и лета не жаль.
В путь весной ты пошёл налегке,
а теперь урожай на витке.
 
Облетели, пожухли сады,
сучья чёрные в листиках редких,
но висят на прогнувшихся ветках
золотые большие плоды.
Подымается дым в облака,
прям, как этот участок витка.
 
Словно зеркало, тих водоём,
отразилась и в нём позолота...
Но зачем же горчащая нота
в этом добром покое твоём?
Неужели ты всё ещё ждёшь,
что вернётся предутренний дождь?
 
Не вернётся,
                  напрасно не жди,
и корить себя прошлым не надо.
Гасят тихий пожар листопада
совершенно иные дожди.
Придержи своей памяти бег;
погляди – начинается снег.
 
5.
 
Начинается утренний снег.
Он кружится ни валко ни шатко.
Вот надел белоснежную шапку
домик в рамке заснеженных слег,
вот уже намело в пол-окна.
Седина.
           Белизна.
                        Тишина.
 
Ты вернулся в родные края,
в незабывшийся дачный посёлок,
где под взглядами сосен и ёлок
шла давнишняя юность твоя.
И выходит, что жизнь коротка:
налицо завершенье витка.
 
На уста наложила печать
удалённая дачная зона –
во всеобщее время позора
ты решил, что честнее молчать
и не видеть,
                 не слышать,
                                  не быть –
всё отринуть и всё позабыть.
 
Вот и падает призрачный снег,
залепляя замедленно окна.
Онемела, ослепла, оглохла
память в рамке заснеженных вех.
Кто тебя на земле укорит
тем, что быстро бумага горит?
 
Лишь однажды,
                      в бессонной ночи,
вдруг почувствуешь – сердце заныло.
Ты достанешь перо и чернила,
ты заправишь огарок свечи,
и бесстрастно напишет рука:
– Никакого не будет витка.
 
Декабрь 1983 г.
 
 
*   *   *
    
...А что такое смерть, пока я жив?
Без умысла язык бывает лжив,
поскольку опыт не в ладах со словом.
Но вот однажды я впадаю в сон
и возвращаюсь к жизни, вознесён
отчаяньем и пониманьем новым.
    
Мне снился куб, огромный и пустой.
Он чёрен той особой чернотой,
где нет оттенков, тона и фактуры.
Ни выхода, ни входа, ни окон,
и я немилосердно погружён
в пучину равнодушной кубатуры.
    
И был я гранью куба отделён
от прошлых и от будущих времён –
от жизни всей, от корня, от начала.
Всё было ровно, пусто и черно,
недавно или, может быть, давно, –
но что со мной, меня не удручало.
    
Я чувствовал, что время умереть, –
но тут пространство начало сереть
едва-едва заметным ореолом,
и понял я, что, всё ещё живой,
под лампою лежу бестеневой,
и ощутил себя больным и голым.
    
Да так и было: голый и больной
лежал я,
            и склонялись надо мной
три божества, пропахшие эфиром.
– Ну, молодец – ты очень нам помог! –
сказал мне позже самый главный бог,
мой воскреситель доктор Биктемиров.
    
Но чем помог? Какой мне был резон?
Я просто спал, я просто видел сон
и не пытался выбраться из куба.
А можно ли серьёзно верить снам?
За гранью был, того не осознав,
и, значит, возвратился ниоткуда.
    
Когда-нибудь я вновь уйду туда...
Но что же это – снова в никуда?
Стою перед загадкой недвижимо.
Что знаю я?
                 Что вот живу, дышу,
люблю, печалюсь, радуюсь, пишу,
а то, что после, всё непостижимо.
    
6 декабря 1980
 
 
МУДРЕЦ
    
               Памяти Ю.О. Домбровского
    
Встало солнце над горами
бело-розовым рассветом
и горит в оконной раме,
возвращая цвет предметам:
цвета мёда стол скоблёный,
жёлтый плед на узком ложе,
в пятнах патины зелёной
старой книги медь и кожа.
Это скудное жилище
человек обводит взглядом,
зная – в нём всегда отыщет
нить утраченного лада, –
ибо есть фонарь со скрипом,
под который сладко спится,
есть седого манускрипта
пожелтевшие страницы,
есть ещё в кувшине влага,
есть ещё краюха хлеба,
и в окне трепещет флагом
пламенеющее небо.
Он поглаживает книгу,
словно женщину, – любовно
и поглядывает книзу,
где река шумит прибойно.
Возле самого порога
там тоннеля вход бетонный,
и железная дорога
громыхает монотонно,
и в тоннель вползает поезд,
изгибаясь крышей серой,
словно змей – огромный полоз –
зимовать ползёт в пещеру.
Ах, куда же он доедет,
солнцем утренним окрашен?
Пуст кувшин, и хлеб доеден,
и конец совсем не страшен.
    
Сентябрь 1980
 
 
СЛЕДЫ НА СНЕГУ
 
Упрямой цепочкой следы на снегу
от старого дома до берега речки,
а в доме следы от порога до печки,
и жизнь как бы замкнута в этом кругу.
 
Дубовой бадейкой припай проломить,
воды зачерпнуть и подняться по склону,
а дома для каши, для будущей пшённой,
крупу, котелок и тарелку помыть.
 
И всё постепенно, и всё не спеша:
про соль не забыть, молоком подразбавить,
и в топку полено-другое добавить,
и каша съедобна, и жизнь хороша.
 
Нет в этом неправды, пока я могу
сварить, постирать и себя обиходить –
у жизни на склоне, почти на исходе,
пока еще живы следы на снегу.
 
Такой ежедневный обыденный круг, –
лишь изредка блажь сновиденью в угоду:
с бадейкой уйти под морозную воду
и там не разжать цепенеющих рук.
 
Сентябрь 1988
 
 
*   *   *    
         
Хозяин похоронен на юру.
Уже почти полвека он лежит,
где до восхода солнца на ветру
единственное деревце дрожит.
Тропа наверх крута и непряма,
и море бьёт в подножие холма.
    
А дом стоит на самом берегу –
два этажа, терраса и балкон –
и кажется застывшим на бегу,
так динамично наклонился он.
Уже давно морщинист, сед и тих,
и темнота в глазах его ночных.
    
Хозяин – тот не признавал тоски:
он скупо брал и щедро раздавал,
он пил вино и сочинял стихи,
стихиями легко повелевал,
и постепенно скалы и кусты
приобрели хозяина черты.
    
...Почти полвека, словно верный пёс,
скулит и стонет одинокий дом.
Пыль покрывает стёкла, как мороз,
и на террасе пыль лежит ковром:
дом одинок, и только лунный свет
террасу посещает много лет.
    
Янтарный луч замедленно плывёт
по окнам, разрисованным в мороз,
и золотит стекло и переплёт,
и задаёт единственный вопрос
о смысле жизни и цене судьбы:
а было ли?
а было ли?
а бы?..
 
Октябрь 1979
   
 
ДАР
очень странная баллада
    
"Под рукою есть бумага? Запишите адрес мой;
вы садитесь у продмага на четыреста восьмой,
доезжаете до почты и заходите во двор,
и тогда сегодня точно состоится разговор..."
    
Я киваю и киваю, словно мой язык присох,
вместе с трубкой опускаю дребезжащий голосок,
тут же снова подымаю отупело, как во сне,
и тогда лишь понимаю, что звонили – не ко мне.
    
Кто-то номер перепутал, ничего не сделать тут,
но бегут, бегут минуты, а меня немедля ждут –
не меня,
            но позвонивший разговаривал со мной,
я смолчал – и третьим лишним в уговор попал чужой.
    
В куртку, как в чужую шкуру, –
                                       и, стремглав спустившись вниз,
выбегаю в авантюру, как на сцену из кулис!
Вот автобус, вот и почта,
                                     дворик, дом, бренчит звонок,
из-под ног уходит почва...
                                      Вдруг слова: "Входи, сынок!
    
Я больной и очень старый, счёта нет моим годам;
я владею неким даром, я тебе его отдам,
потому что, видят боги с поднебесной высоты,
наугад звонил я многим, а приехал только ты."
    
Он с трудом сгибает спину, открывает шкаф стенной,
достаёт лорнет старинный с рукояткой костяной,
на меня глядит с минуту сквозь туманное стекло
и вздыхает почему-то, говоря: "Судьбе назло!
    
Кто владеет тем лорнетом, – не гляди на стёкол муть, –
тот владеет и секретом проникать в явлений суть.
А теперь иди. Не сетуй, что судьба со мной свела.
Насладиться бы беседой, да другие ждут дела."
    
Направляюсь к остановке, прохожу молчащий двор,
сам с собой веду неловкий, несуразный разговор.
Мне лорнет достался даром и по случаю притом, –
что ж мне делать с этим даром –
                                   то ль крылом, то ль хомутом?
    
Мало, что ли, доставалось медных труб, воды, огня,
потому что узнавалась правда завтрашнего дня?!
Голова моя кружится, в ней предобморочный гул:
мне дано взлететь, как птице, –
                                   я же в бездну заглянул!..
    
Только кто ж меня неволит? Я не каторжник, не раб!
К старику вернуться, что ли,
                                      и сказать, что духом слаб?
Но пока сумбур от фальши я пытаюсь отделить,
ноги сами мчатся дальше, и откуда только прыть?
    
Ноги мчатся всё быстрее, каждый шаг – почти прыжок,
словно нынче на костре я их лишь чудом не обжёг.
Ничего не понимаю, задеваю об углы
и в руке лорнет сжимаю так, что косточки белы!..
    
Июль 1980
 
 
*   *   *    
    
Не жди случайного успеха
и неслучайного не жди:
ведь слава – это только эхо
того, что ныне позади.
И в нескончаемом потоке
безудержного естества
лови случайные намёки
и неслучайные слова.
    
Май 1982
    
 
*   *   *                         
    
Вот статист из массовки кино:
после съёмок, в убогом отеле
забытья не находит в постели,
хоть устал, и продрог, и темно, –
а в каком-то тупом полусне
размышляет о странном законе –
как умрёт он в прозрачном рулоне
и воскреснет опять на стене.
    
В тёмном зале кусок полотна
и стрекочет сверчок аппарата,
и души его глупая трата
всем и каждому будет видна,
потому что в гудящей толпе,
возлюбившей искусство за кассу,
по приказу живя, по заказу, –
он один говорил о судьбе.
    
Всё особо: рука, словно плеть,
под глазами как тронуто тушью,
и почти что взаправду удушье
при попытке осанну пропеть.
Эти кадры по нервам секут –
и терпение в них, и горенье,
и огромно экранное время –
две минуты двенадцать секунд!
    
Октябрь 1990
 
 
*   *   *    
    
После трудного дня где-то за полночь лечь и уснуть –
веки словно века и отменно чугунны ресницы, –
и невзрачная травка с диковинным именем сныть
непременно под утро приснится.
    
Непременно приснится зелёный пружинистый мох
и в сквозной синеве тёмно-бронзовых сосен вращенье...
Но почти что всегда в этих снах от видений прямых
небольшое выходит смещенье.
    
Происходит смещенье, и всё, что глазами вберёшь
из ночного кино, наяву настигает поправка:
мох окажется сух, а сосняк – худосочен и рыж,
и надёжно утоптана травка.
    
И утоптана травка – и всё-таки духом лесным
в духоте повевает, и в озере плещутся зори,
и почти незаметен зазор между явью и сном –
вся поэзия в этом зазоре.
    
Вся поэзия в нём, бытия первозданная суть,
если только найдётся единственно верное слово,
и упрямая травка с диковинным именем сныть
над землёй подымается снова.
    
Август 1988
 
 
*   *   *                         
 
Люди смерти боятся, цепляясь за миг;
в этом смысле в самих основаньях своих
я, наверное, стоик:
что назад, что вперёд – бесконечная тьма;
ради крохотной вспышки сдвигаться с ума,
безусловно, не стоит.
 
Рядом с вечностью много ли значат года?
Что я жил, что я не жил – не будет следа,
так о чём же кручина?
В тишине без надрыва звенит водоём,
и растут, не печалясь о сроке своём,
бересклет и крушина.
 
Я иную заботу на плечи возьму –
быть в цепочке, которая вечную тьму
освещает отважно.
Нужно только одно: чтобы вспышка  была,
а дотла я сгорел или там не дотла –
суть не так уж и важно.
 
Март 1989
 
 
СВЕЧА
    
              Я свеча, я сгорел на пиру.
                        Арсений Тарковский
    
Стерпеть ожог от лезвия ножа
и жаркое прикосновенье спички,
чтобы отринуть тёмные привычки
и свет пролить, восторженно дрожа.
    
Не помню я рожденья своего,
не помню спячки в кухонном буфете:
покуда не заходит речь о свете,
всё прошлое не стоит ничего.
    
Но вот однажды скрученная нить,
горя, освобождается от воска,
и я вхожу в особенное войско,
что призвано века соединить.
    
Как робко пламя – стой и не дыши!
Но вот ладонь,
                     и свет уже нетленный,
и взгляд пронзает глубину Вселенной
или, что то же, глубину души.
    
И вот прямым становится огонь
среди пустыни ветреной и мрачной,
и толща мрака кажется прозрачной,
как пламя защитившая ладонь.
    
Что делать – я сгораю на ветру,
но скрученная нить – моя основа,
и я рождаюсь каждый вечер снова
весь краткий век –
                          покуда не умру.
    
Январь 1985
 
 
*   *   *
 
                               Борису Чичибабину
 
Не пройти, не проехать по глинищу
и под вязами не постоять.
В мир продрогший, размокший и вымокший
дождь приходит опять и опять.
 
Он бочкасто стучит и ушатисто,
на дворы совершая набег,
и уже на краю помешательства
вдруг поверишь, что это – навек,
 
ибо всё уже спето и сказано
в полумраке исчерпанных лет...
Я так мал под огромными вязами,
что меня там как будто и нет.
 
Но под чёрно-лиловыми тучами
дождевых нескончаемых зон
не моё ль напряженье беззвучное
прекратит этот мокрый сезон?
 
Я лицо подыму,
                     и навстречу мне
закурлычет заоблачный птах,
и появятся лёгкие трещины
на моих обожжённых следах...
 
Октябрь 1990
 
 
*   *   *                       
    
Качнулась во поле ракита,
плеснулась в сумерках вода,
на край земли судьбой разбитой
упала синяя звезда.
    
А вслед за нею быстротечно
пронзила молния окно,
качнулся мир, плеснулась вечность –
и вновь просторно и темно.
    
Утихли дальние раскаты,
и мне даровано в тиши
настоем чабреца и мяты
лечить сумятицу души.
    
Октябрь 1982
 
 
ВТОРОЕ  ЛЕТО
    
Покину надоевшую тропинку,
в прохладный мох бездумно углублюсь
и пожую пожухлую травинку –
на языке чуть сладковатый вкус.
А лес умолк, притихший и прогретый,
тускнеющею зеленью горя,
как будто принесла второе лето
вторая половина сентября.
Когда бы так! Но время не догонишь,
в листве полно пылающих прорех.
Не потому ли в сердцевине горечь
таит запаутиненный орех?
В прогале неба проплывает птица,
на бледно-синем чёрная почти.
Пора бы мне уже остепениться,
вернуться на проезжие пути,
а не бродить по сумрачному дому
в слепой надежде отыскать родник,
и, вновь ошибшись, вместо валидола
ядро лещины прятать под язык.
Оно горчит, и горечь в кровь струится,
как символ ежедневности земной,
и снова неожиданная птица
меж сосен проплывает надо мной.
Наверно, утешаться не привыкну
синицей той, которая в руке...
По мху ступаю и жую травинку.
Чуть сладковатый вкус на языке.
    
Июнь 1979
 
 
*   *   *
    
                                                  В.
    
Запах антоновки, нежные краски аниса,
сад облетел от верхушек до самого низа.
Листья сгребаю и жгу их,
                               пространство очистив.
Палые яблоки молча глядят из-под листьев.
Палые листья пылают оранжевым цветом,
палые яблоки пахнут и тленом, и летом,
благоуханье разносится непобедимо,
перебивая горчащие запахи дыма.
Запахи дыма, дела предпоследние это
перед пришествием ровного белого цвета,
и остаётся одно лишь, последнее дело –
листья с души потихоньку сгрести неумело,
чтоб обнаружить
                    под ворохом листьев примятых
палые яблоки в палевых тонких нарядах.
Может быть, лето таит дымовая кулиса?..
    
Запах антоновки. Нежные краски аниса.
    
Октябрь 1978
 
 
*   *   *    
    
Завари зелёный чай, завари,
посидим с тобой опять до зари.
Жарко в доме, хоть и дует насквозь, –
это лето под конец удалось.
    
А за окнами растрёпанный сад,
где рассыпанные листья шуршат.
На мгновение постой, посмотри –
кто-то ходит за окном до зари.
    
Запах мяты залетает в окно,
всё нам дважды пережить суждено:
неподвластное людскому суду,
это лето наше бродит в саду.   
    
Завари зелёный чай, сядь со мной,
вот уже сорвался дождь проливной,
на крыльце и у крыльца пузыри,
посидим с тобой опять до зари.
    
Звуки редки – видно, дождь не густой.
Очень терпким получился настой.
Только ночь ещё не вся позади –
припади ко мне щекой, припади!..
    
Сентябрь 1982
 
 
САД
    
Этот сад одичалый манит – и пугает, маня,
запустением горьким и местностью, круто покатой,
но, пугая, манит, вновь и вновь привлекая меня,
привлекая меня равно бедной судьбой и богатой.
    
Это всё, что осталось от здешних когдатошних сёл
с тяжким стуком плодов и цветеньем неистовым, жарким.
Он с последних морозов ни разу, ни разу ни цвёл –
десять лет простоял посеревшим, убогим и жалким.
    
Десять лет простоял - непонятно: живой, неживой? –
с редким жёлтым листом,
                                словно пух, облетающим с веток...
Подоспела весна – проливная, с весёлой жарой, –
и заполнился воздух густым бело-розовым светом.
    
...Бабье лето над садом сплело паутинную сеть;
он, увешан плодами, в неведенье стынет счастливом:
всё кислицы висят, а могли бы на ветках висеть
и ранет, и шафран, и антоновка с белым наливом...
    
Август 1988
 
 
*   *   *                              
    
Был сад и дом с узорчатым коньком,
и мальвы робко в комнаты смотрели,
и на рассвете пеночкины трели
дробились под высоким потолком.
 
С тех пор прошёл всего десяток лет;
умолк очаг, не слышен смех ребёнка,
и где был сад, укатана щебёнка,
и где был дом, один его скелет.
 
Как славно здесь встречали Рождество,
как пахла хвоей просека сквозная!
...А может, и не пахла – я не знаю:
никто уже не помнит ничего.
 
Июль 1988
 
 
7 МАЯ 1987 ГОДА
    
Последний в округе пустырь заполняют жилищами,
последним цветеньем цветёт вырубаемый сад...
Мы стали богаче – мы стали последними нищими,
на этом пути невозможно вернуться назад.
Тот сад одичал, но весною вскипает пока ещё,
и медленной речью о чём-то былом говоря,
последние капли дарует родник иссякающий
в последнем овраге на самом краю пустыря.
Последнего зяблика слышу закатное пение,
оно долетает до странности издалека,
и кажется мне, что стою на последней ступени я
у края обрыва,
                        а сзади темнеют века.
Как зяблик и ключ моя лира, лишь чуть церемоннее,
и будет звенеть, как они, до последнего дня.
Я самый последний поэт уходящей гармонии.
Почти безнадежно, что кто-то услышит меня.
    
Май 1987
 
 
*   *   *    
    
Ну, вот и август вышел на излом,
и дни короче,
но до утра докатывает гром
из жаркой ночи,
и, сбитый с толку, не кричит петух
дорогу свету, –
и вдруг охватит оторопью дух
тоска по снегу.
В тревожные удушливые сны
войдут неслышно
слепящие виденья белизны
и шорох лыжный.
Пойдёшь, нездешней чистотой влеком,
почти незрячий,
и с ветки упадёт пушистый ком
на лоб горячий...
А утром снова липкая жара
над миром реет,
но ты уже не тот, что был вчера,
ты стал мудрее:
своей души постиг внезапно ты
непостижимость,
и понял каждой истинной мечты
недостижимость,
и потому, заранее скорбя,
идёшь по следу,
который проложила для тебя
тоска по снегу.
    
Август 1984
 
 
*   *   *                              
 
Вся жизнь сосредоточена на станции,
где поезда стоят по пять минут.
Все жители – и малые, и старые –
сюда в часок свободный забегут:
продать, купить, пивка попить по случаю,
пройти перрон в прогулочном строю,
столичные истории послушать
и к месту байку рассказать свою,
и невзначай составу уходящему
вослед неспешно помахать рукой,
и вдруг глазами новыми – скорбящими –
увидеть этот вековой покой,
и старенький вокзальчик в виде терема,
и синие огни у блок-поста, –
и осознать: ещё не всё потеряно,
пока отсюда ходят поезда...
 
Сентябрь 1978
 
 
ОБХОДЧИК
 
Целый месяц дождит за окном,
чисто вымыты рельсы и шпалы,
и я Бога прошу об одном –
чтоб избавил от этой опалы.
Разве мало, что я инвалид,
что живу бобылём у дороги
и душа так привычно болит,
как худые синюшные ноги?
 
В телевизоре синий туман,
там поют: ой, терпи, мол, козаче!
Я терпел, но не стал атаман –
стал обходчик, а думал иначе.
Думал – вылечу я из гнезда! –
но не вылетел,
                     попросту выпал...
Мимо дома бегут поезда.
Различаю, покуда не выпил.
 
Различаю за мокрым стеклом,
что вороны собрались на вече...
Я судьбу испытал на излом –
и сломал,
              а зачем – не отвечу.
Мимо дома бегут поезда,
в телевизоре рябь вызывая,
а по стёклам стекает вода –
то ли мёртвая, то ли живая...
 
Декабрь 1988
 
 
*   *   *         
    
Когда собираешься в город, где не был ни разу,
внимание книге и снимку, чужому рассказу;
придумает что-то твоё представленье шальное,
приедешь, посмотришь – а всё совершенно иное.
    
И город, и дом, и к нему от вокзала дорога –
всё проще, обыденней как-то и даже убого.
И пыльная зелень, и бедный базарный прилавок
ничем не напомнят печатных и слайдовых справок.
    
И надобно время, чтоб к лицам домов приглядеться,
в морщинах асфальта увидеть булыжное детство,
пошляться по дворикам, воду попить из колонок,
от солнца на луковке церкви ослепнуть спросонок.
    
Но сидя на пристани или в буфете за чаем,
не сразу помыслишь о том, что и ты изучаем,
покуда однажды отрадно для сердца и слуха
спокойное здравствуйте встречная скажет старуха.
    
...Приходит минута, и снова виденье вокзала:
как будто и долго прожил, а выходит, что мало,
и памяти нить, зацепившись в кустах бересклета,
дрожит на ветру паутинкою бабьего лета...
    
Сентябрь 1984
 
 
ТЕМА  С  ВАРИАЦИЯМИ
поэма
 
                                              В. 
 
ТЕМА: ВОКЗАЛ
 
Охапкой газеты,
                          и с хлебом и салом
неспешная трапеза – поезд не скоро.
Особенный дух всех на свете вокзалов,
жужжит бесконечная нить разговора.
 
О чём не узнаешь в нехитрой беседе,
когда тебя сводит случайная лавка!
О ценах на рынке, об ушлом соседе,
о том, что буфетчица – пьянь и шалавка.
 
А впрочем, довольно бывает свободы,
чтоб мысли в беседе померялись ростом,
взлетая сначала под гулкие своды,
и далее – в небо,
                        и далее – к звёздам,
 
и снова со звёзд возвращаясь на ящик,
где хлеб на газете, где сало мы делим,
где нам не компания вечно спешащий
командированный с толстым портфелем.
 
Он тоже при деле в цепях ожиданья,
и поезд, наверное, тоже не скоро,
но только его ожиданье – страданье,
вокзальному пиршеству вроде укора.
 
Не на день, не на два и не на неделю, –
мы попросту едем, дорогой влекомы,
поэтому сало по-братски мы делим,
и хлеб, и табак,
                       хоть совсем не знакомы.
 
– Дружище, о вашей посадке сказали.
Счастливой дороги до края лесного!..
Спокойно прощаемся мы на вокзале
и вряд ли когда ещё свидимся снова.
 
И будут снега за окном простираться,
когда и меня укачает плацкарта,
и нужно теперь лишь одно –
                                       постараться
поспеть в середину размокшего марта.
 
ВАРИАЦИЯ ПЕРВАЯ
 
Прощайте!
               Вокзалы меня окликают,
и снова дыханье становится трудным,
и знаю, что это услуга плохая,
но все же себе я кажусь неподсудным.
 
Не важно куда и не важно откуда,
а только бы ехать, гася нетерпенье!
Так сладко томит ожидание чуда,
колёс разговоры, вагонное пенье...
 
Но только из всех, что по рельсам возимы,
мне нужен вагон совершенно особый –
такой, чтоб из осени в лето и в зиму,
из нынче – в недавно и в прошлое чтобы.
 
Он будет стоять в тупике за оградой,
молчащий, печальный и бедно одетый.
И вдруг я пойму, что на свете не надо
уютнее чудной гостиницы этой.
 
Она кипятком напоит постояльца,
и слово шепнет, и добавит азарта,
и нужно теперь лишь одно –
                                         постараться
поспеть в середину размокшего марта.
 
ВАРИАЦИЯ ВТОРАЯ
 
В бревенчатом домике тётушки вдовой
уютно трещат золотые поленья...
В наличии всё, чтоб насытиться вдоволь,
как Пушкин говаривал, негой и ленью.
 
Поленья трещат, и свистит в дымоходе,
и лес первобытный растет на окошке,
и под полом звуки ночные наводят
на сонные мысли о вкрадчивой кошке, –
 
о вкрадчивой кошке, чье имя – дремота,
и вот уже снятся какие-то лица...
Но вдруг возникает щемящая нота,
которая длится,
                       и длится,
                                     и длится.
 
И резкой тоскою она захлестнется
на шее моей –
                     уж какая тут нега! –
и тело плеснётся, как будто коснётся
его кисея заоконного снега.
 
Нет, нет, я не стану заламывать руки –
долой мелодраму и к чёрту смятенье! –
но где уж тут нега, когда мы в разлуке
и всюду твои силуэты и тени!
 
Я лампу затеплю,
                         оставлю записку:
мол, милая тётушка, право, да что вы... –
и двину до станции трактом неблизким:
там ночью, в четыре, проходит почтовый.
 
А здесь я не в силах уже оставаться:
мечта о гармонии – битая карта!
И нужно теперь лишь одно –
                                        постараться
поспеть в середину размокшего марта.
 
ВАРИАЦИЯ ТРЕТЬЯ
 
И всё же – неправда,
                                и всё же – бывает,
и снова себе я кажусь неподсудным:
я выплыл, как на берег вдруг выплывает
моряк с далеко затонувшего судна.
 
Я сразу оглох от ночной канонады,
пушинками с палубы смыло мортиры,
и лопались толстые – в руку – канаты,
и в трюме отверзлись потопные дыры!
 
И был я растерзан, размят, уничтожен,
как если бы кара ниспослана свыше.
В глазах океана я просто ничтожен, –
и всё-таки,
                  всё-таки,
                                 всё-таки - выжил!
 
Разгулу стихий я оставил залогом
разодранный парус последнего рейса
и тихий бревенчатый домик за логом,
за лугом,
             за лесом,
                           за нитками рельсов.
 
И вот я стою, берега озирая –
чужие пески и чужие растенья, –
и были б они воплощением рая,
когда б не дознание светом и тенью:
 
над белым песком шелестяще-нагретым
встают миражи в ирреальности зыбкой –
твои очертанья, твои силуэты,
с твоею печалью, с твоею улыбкой, –
 
для взора отрада, для сердца награда, –
опять разновидность моряцкого фарта...
И всё-таки,
                 всё-таки,
                               всё-таки надо
поспеть в середину размокшего марта!
 
ВОЗВРАЩЕНИЕ К ТЕМЕ
 
Сперва это будет весьма интересно,
но необъяснимо с позиций научных:
молчащие люди текут бестелесно,
беззвучны колеса и рельсы беззвучны,
 
под сводами зала динамик затихший,
приезды с отъездами молча вершатся...
И только потом, километров за тыщу,
пойму: не использовал верного шанса.
 
На фоне молчанья и слабый мой голос
услышали б люди, напеву внимая,
но я промолчал, лишь о том беспокоясь,
чтоб дальше дорога лежала прямая.
 
И вовремя поезд,
                         и вот я уехал –
из двух вариантов один состоялся:
я выбрал молчанье – ни звука, ни эха,
не плакал никто и никто не смеялся.
 
Несётся мой поезд, мелькают пейзажи,
но в них замечаю следы одичанья.
Посты, полустанки и станции даже
упорно хранят гробовое молчанье.
 
И лишь временами доносится что-то,
доносится что-то, а что – и не знаю:
единственный голос –
                               не голос, а шёпот, –
не шёпот,
              а чья-то мольба потайная...
 
Февраль 1982 г.
 
 
*   *   *    
    
Бывают места, о которых мечтаешь в разлуке,
бывают места, о которых тоскою томим.
А где-то есть город с названьем Великие Луки –
так вышло, что мне не случилось увидеться с ним.
    
На карте зелёной, на карте коричнево-синей
есть много соблазнов,
                              но к ним не придёшь напрямик.
Полвека знакомства с такой необъятной Россией
при жизни оседлой – не время, а крохотный миг.
    
Когда только мог, я бросался в колёс перестуки,
пути выбирал, не жалея труда своего,
но все они шли через город Великие Муки –
я знаю на память все десять вокзалов его.
    
Я знаю на память казармы его и больницы,
харчевни, ночлежки, сортиры, где хоть не дыши...
Одно утешенье: немногие книги и лица –
они помогали пробиться в глубины души.
    
Одно утешенье: в тех странствиях не было скуки,
я изредка плакал и плачи слагал на ходу.
А где-то есть город с названьем Великие Звуки,
и я в нём прописку хотя бы посмертно найду.
    
Декабрь 1988
 
 
*   *   *    
    
                                            В.
    
Звук взлетел, отразился от свода
и рассыпался, храм озарив,
и органа суровая кода
поддержала скрипичный порыв.
    
Прикасаясь целительно к ранам
наших душ в этот сумрачный час,
чудодействуют скрипка с органом,
будто всё они знают о нас.
    
Звук взлетел, отразился от свода,
раздробился, рассыпался, стих...
О какая же это свобода,
если сразу рождается стих,
    
если с Бибером и Мессианом
прорывается сквозь забытьё
полнозвучие скрипки с органом –
полнозвучье твоё и моё!..
    
Август 1989
 
 
ПОРТРЕТ
    
                                           В.
    
Позвоню знакомому художнику –
пусть подрамник ищет.
Выйдем и подставим лица дождику,
нет – дождю, дождищу!
Долгий дождь, он всем набил оскомину,
и художник зябнет.
Поведу тебя к нему знакомиться,
хоть художник занят:
к двум спектаклям пишет декорации,
задники к витринам.
Поначалу будем согреваться мы
принесённым джином.
Мастерская через час нагреется
от горенья газа.
Ну, работай, Игорь свет Андреевич,
и кончай ругаться!
    
Он мужик ранимый и стеснительный,
только с виду грубый.
Он посмотрит как бы вопросительно,
он надует губы
и начнёт набрасывать, вымарывать,
рисовать сначала,
будет что-то так в тебе высматривать,
что смутит немало,
пол покроет скомканной бумагою,
строго холст осмотрит,
загрунтует –
                   и начнётся магия:
все эскизы – к чёрту,
а тебя со мной - к столу, к приёмнику:
– С глаз подальше, братцы! –
кисти, что казались неподъёмными,
замелькают в пальцах,
и родится странное создание
под его рукою:
улица; фрагмент большого здания;
дождь течёт рекою;
капли фонарей поодаль свесились;
жёлтая дорожка;
дом во мраке,
                    и одно лишь светится
жёлтое окошко.
    
...Хмуро в мастерской и снова холодно,
дождь стучит по стёклам.
Кажется, что всё пространство города
до костей промокло.
Живописец словно бы пристыжено
поглядит и встанет,
и к мольберту, у стены застывшему,
за руку потянет.
И ладонь моя к холсту приблизится
тыльной стороною.
Что за непонятная коллизия,
что это со мною?
Выползает мрак из-за подрамника,
и озноб всё жёстче,
но свеченье жёлтого квадратика –
тёплое на ощупь!
    
Июнь 1980   
 
 
*   *   *    
    
Мероприятие без риска,
а может быть, и повезёт:
"Аркадий Яковлевич Крымский.
Большая выставка работ".
    
Без суеты и эпатажа,
мечту с реальностью родня,
зелёно-красные пейзажи
наивно трогают меня.
    
Там тихий снег возможен летом
и небо в молниях – зимой,
и путь извилистый при этом
куда короче, чем прямой.
    
Там шлёт в больших пакетах почта
мимозы жёлтые снопы,
и пахнет яблоками почва,
и музыкален шум толпы.
    
И кобальт, киноварь, сиена,
смешавшись на холсте чудно,
меня заставят непременно
глядеть в картину, как в окно
    
и в заоконном том пейзаже
сквозь небо, горы и цветы
увидеть из воздушной пряжи
твои прозрачные черты.
    
...Я всё стою перед афишей,
стою со скорбно сжатым ртом
и свой же голос как бы слышу:
– Сегодня некогда. Потом...
    
Январь 1982
    
 
*   *   *                      
    
Семь пятнадцать утра. Ежедневный автобус.
Остановка. Толпа. Все стоят, изготовясь.
Звук мотора возник наподобие стона,
и посадка была, словно штурм бастиона.
    
Вновь мотор застонал, двери медленно сжались.
Все угрюмо молчат – утряслись, отдышались.
И стараясь в стекло не вжиматься спиною,
человек умостился в соседстве со мною.
    
Боль дрожала в глазах, он дышал утомлённо,
лишь светилось чело в полумраке салона.
Он доверчиво молвил: – Сегодня едва ли
мне удастся взлететь –
                                  очень крылья помяли.
    
Осторожной спиной отжимаюсь от двери.
"Понимаю" сказать? – так ведь он не поверит.
Что с того, что и я был когда-то крылатым?
Долго ныли рубцы под больничным халатом...
    
Сентябрь 1989
    
 
БАЛЛАДА  С  ЧАЙКАМИ
    
Телефонный звонок меня поднял с постели.
Голос в трубке сказал: – Чайки вновь прилетели, –
и отбоя пунктир зачеркнул сновиденье.
Постоял я, дрожа, и решил: совпаденье.
Снова лёг и уснул. Сон был ярким и острым.
В синем озере плыл померанцевый остров,
опускался к волнам красный диск из металла,
и дорожка огня на воде трепетала.
Силуэты дерев почернели в печали,
и, над ними кружа, громко чайки кричали –
то пронзительный плач, то фанфарное пенье! –
и в седую траву мягко падали перья.
Белоснежные чайки – просторные крылья –
белым снегом забвения землю укрыли,
среди жаркого лета зима нарастала,
и не стало дорог, и тропинок не стало...
Только вновь телефон меня поднял с постели,
голос в трубке сказал: – Чайки на воду сели. –
Вновь стоял я, дрожа, как на скалах у края,
непослушные мысли в комок собирая,
и ворвалось в меня вулканическим гудом
ощущенье родства ежедневности с чудом.
Был обычным и будничным снег среди лета,
было чудом перо белоснежного цвета,
был обычным чужой баритон в телефоне,
были чудом доверчивым пегие кони,
и обычные лодки на утлом причале
были чудом,
                 и чайки об этом кричали!
Я ложиться не стал, а застыл у окошка.
Был обыденным город
                               и чудом немножко:
снег кружил и кружил, бесконечно, устало,
и не стало дорог, и тропинок не стало...
    
Февраль 1982
 
 
*   *   *    
    
Так замедленно сходят снега
с тротуаров и с нас.
Без боязни ступает нога
на утоптанный наст.
По ночам замерзает вода
на поверхности луж.
Без боязни выходим туда –
под пронзающий луч.
Равнодушно отходим ко сну –
всё опять, как всегда, –
равнодушно встречаем весну:
холода, холода!
Мы устали сгибаться крючком,
с холодами борясь.
Мы, наверно, скорей предпочтём
непролазную грязь,
предпочтём нескончаемый дождь,
грома дальний раскат...
Только вряд ли его переждёшь,
снега серый распад.
Сжато горло тяжёлой рукой,
холод на душу лёг,
только вымолвишь: – Холод какой –
а ведь май недалёк!
Не мороз, не конец, не итог,
не иная беда, –
как идёт по асфальту каток,
так идут холода.
Монотонный укатанный путь, –
нет, на нём не прозреть,
разве только в глаза заглянуть
и друг друга согреть...
  
Апрель 1982
 
 
*   *   *
    
Всё слабей небеса освещаются,
и в сонливость впадают дома.
В ранних сумерках тьма всё сгущается,
всё сгущается тьма.
    
Вечер в смутную ночь превращается,
тень моя так нелепо пряма, –
в желтизне фонаря тьма сгущается,
всё сгущается тьма.
    
А земля, как обычно, вращается,
и, похоже, схожу я с ума:
рассветает, а тьма всё сгущается,
всё сгущается тьма.
    
Лишь сиянье испуганно-светлое,
словно выход из небытия, –
то свеча догорает последняя
из последних – моя...
    
Октябрь 1978
    
 
*   *   *          
    
Вновь на меня напала странная эта хворость –
приторный запах тленья  ноздри мои обоняют.
В пиковый час толпистый словно теряю скорость:
и не стою на месте, а все меня обгоняют.
Видно, им цель известна, видно, маршрут известен –
мчатся, выставив локти, выбрасывая колени.
И не стою на месте, а остаюсь на месте,
все меня обгоняют, чувствую запах тленья.
Это, должно быть, запах мокрой листвы лежалой,
запах прозрачной рощи, символ надежды шаткий.
К шапочному разбору еще поспею, пожалуй,
но стоит ли торопиться, если хожу без шапки?
Волосы стали влажны от утреннего тумана.
Долго стоит автобус, но успею едва ли:
вроде бы спал непрочно, вроде бы вышел рано,
вроде бы шёл проворно, а все меня обогнали!
Сесть на скамье садовой, руки сложить на коленях,
молча сидеть нахохлясь, как отдыхают птицы,
мыслям своим предаться и благородной лени, –
раз уж все обогнали, стоит ли торопиться?
    
Октябрь 1980
 
 
БАЛЛАДА О КРАСНОМ ПОЕЗДЕ
 
Я на платформе Домодедово ждал электричку на Москву.
И вдруг откуда-то неведомо, как в сновиденье наяву,
колёсами стуча без устали, гарь по платформе распластав,
загадочно слегка приплюснутый, прошёл вдоль станции состав.
Вагоны красные, бордовые, как бы немытые давно,
и стёкла грязные, не новые мешали заглянуть в окно,
где, совершенно неподвижные, сидели люди в два ряда...
Казалось, поезд этот выскочил из ниоткуда в никуда,
а люди были так безропотны, так на вагон похож вагон,
что, может, это были роботы – так мне подумалось вдогон.
А поезд резко скрылся из виду, как будто там была дыра.
Я на мгновенье позавидовал тем, кто уехали с утра
и нынче плыли по течению кто сверху вниз, кто снизу вверх,
и не влетели в наваждение в такой обычнейший четверг!
И долго-долго было жутко мне, как будто слом возник в судьбе,
и все отделывались шутками, но было всем не по себе.
И было тягостно на совести, и вдруг подумалось тогда:
мы все несёмся в красном поезде из ниоткуда в никуда,
как роботы одушевлённые, рабы единого руля,
и в наши окна запылённые нелепой кажется земля!..
 
Август 1982
 
 
*   *   *    
    
Горячий полдень, мёртвое безлюдье,
и миражи чисты и далеки.
Задумчивый кочевник на верблюде
оглядывает красные пески.
И видятся ему большие башни,
квадраты улиц, множество людей.
Но он не знает – это день вчерашний
или былых тысячелетий день.
Он слышит плески полноводных речек,
слова любви и экипажей звон.
Но он не понимает этой речи
и звуков тех не связывает он
ни с чем знакомым.
                            Прошлое хохочет,
и плачет, и куражится над ним.
Но он не знает, да и знать не хочет,
и этим нежеланием храним:
зачем ему для нового разбега
отрава страхов и тяжёлой лжи?
Забыли мы призванье человека,
и вот расплата – только миражи.
Не знает он, что то последний лучик
из наших дней, исчезнувших навек...
Верблюд вздыхает над кустом колючек.
Его не понукает человек.
                            
Август 1982
 
 
БАЛЛАДА  О  БЛУДНОМ  СЫНЕ
 
Покалечены голые пятки,
борода и усы в беспорядке,
перепрелый халат под сумой...
До деталей знакома картина –
возвращение блудного сына
из мучительных странствий домой.
 
До селенья осталось немного,
вот в тропу переходит дорога,
он проходит её до конца
весь в предчувствии сладостной муки:
ждут его материнские руки
и притворная строгость отца.
 
Ждут гранаты в саду и шафраны,
что залечат саднящие раны,
ждёт чинар над весёлым ключом,
угощение в тонкой посуде,
и невесты прохладные груди,
и прощенье,
                    и всё нипочём.
 
Он глядит на родные ворота,
предвкушая, что встретит кого-то,
кто узнает, руками всплеснёт...
Но собаки не хрипнут от лая,
и тельцы не мычат из сарая,
и никто не стоит у ворот.
 
Он заходит, никем не встречаем;
двор могучим зарос молочаем,
и в сознанье ложится с трудом,
что главенствуют в этой картине
темень окон и дверь в паутине, –
что безлюден родительский дом.
 
Всё приводит к простому ответу –
что, пока он скитался по свету,
порвалась вековечная нить,
и придётся набраться отваги
снова сеять забытые злаки,
дом вести и скотину растить.
 
...Тридцать лет заколдованным роем
пролетели,
                и дом перестроен,
и в каналах играет вода.
Жизнь его протекает счастливо –
ульи полны, возделаны нивы,
многороги и тучны стада.
 
Полдень благ.
                   Только в чём же причина,
что у бывшего блудного сына
на лице как бы вечная тень?
Он спокойно отдал бы именье
за единственный день возвращенья,
лишь во снах воскрешаемый день,
 
где он шёл, упоённый собою,
не испытанный длинной судьбою,
тень еще не касалась лица,
и ему после малой разлуки
был весь мир – материнские руки
и притворная строгость отца...
 
Февраль 1987
 
 
*   *   *    
    
Вдох и выдох кратки, а вода бездонна,
и размыты вехи в медленной судьбе...
Ранняя дорога из родного дома,
поздняя дорога к самому себе.
    
На дороге этой ночи и рассветы,
красные барханы, розовый прибой,
ранние паденья, поздние победы,
ранние измены, поздняя любовь.
    
Только время мчится горною рекою,
только время мчится, обещая мне
ранние болезни к позднему покою,
позднее признанье к ранней седине.
    
Равно без восторга, равно без боязни
я смотрю в зеницы счастью и беде.
Это свет мой поздний – он уже не гаснет,
лунною дорожкой льётся по воде...
    
Февраль 1987
 
 
*   *   *                              
    
                                                   В.
    
Покуда ты со мной, в душе надежда есть,
что различить смогу, где правда, а где лесть,
и ветер честных слов, колючий и сквозной,
меня не сокрушит, покуда ты со мной.
    
Покуда ты со мной, в душе надежда есть,
что застить мне глаза не станет слово месть, –
его подвох дневной, его обвал ночной
мой разум не смутит, покуда ты со мной.
    
Покуда ты со мной, в душе надежда есть,
что будут судьи мне достоинство и честь, –
на путаных путях обители земной
я буду слушать их, покуда ты со мной.
    
Покуда ты со мной... Зачем же это я
словами тормошу завесу бытия?
Затем, что за неё не можем глянуть мы,
а там конечный срок до бесконечной тьмы...
    
Март 1986
 
 
*   *   *    
    
Я по сравненью с многими людьми
благополучен, чёрт меня возьми:
я не страдал от голода и жажды,
не замерзал, в психушке не сидел,
не попадал в тюремный беспредел
и если умирал, то только дважды.
    
Я жил на свете двадцать тысяч дней;
они короче были и длинней,
шальные и погрязшие в рутине.
Писал стихи для родственной души,
стараясь, чтобы были хороши,
и не стараясь, чтоб за них платили.
    
Когда Всевышний подведёт черту,
что Он увидит – полную тщету
моих усилий и моих стремлений?
Или поймёт, что, как ни мал итог,
пускай нередко я валился с ног,
но никогда не падал на колени?
    
Валился с ног – лицом, конечно, в грязь,
но подымался, над собой смеясь,
чтоб не было для жалости причины.
И потому, откуда ни смотри,
рубцы и шрамы у меня внутри
и даже для врачей неразличимы.
    
Когда мой срок окончится земной,
я попрошу о том, чтоб надо мной
был белый камень, но без огражденья,
и надпись: "Тут на вечный свой ночлег
залёг благополучный человек,
который перепутал век рожденья".
    
Сентябрь 1990

 


вверх | назад

ПРЕДИСЛОВИЕ ОТ АВТОРА
Раздел 1
КАКОЙ ВЕК МОЙ
стихи, написанные в Израиле
Раздел 2
ПОД СЕРЕБРЯНОЙ СЕНЬЮ
поэтические переложения из ТАНАХа
Раздел 3
СВИЛЬ
стихи, написанные в России
Раздел 4
ДВОЙНИК
поэма