Раздел 5
НЕМОТА
поэма
 
            
      Светлой памяти
               Юрия Валентиновича Трифонова,
               чья мысль дала первый импульс
               к написанию этой поэмы
 
               Не от моей ли немоты бессонной
               Ты слова ждёшь, раскрытая тетрадь!..
 
                                                 Мария Петровых

 
1.
 
Протопамять рискованно трогать –
это ил с динамитом внутри:
я лежу в материнской утробе,
от зачатия месяца три.
 
Ощущенья ещё невесомы,
недоступны ни звуки, ни свет,
и, по сути, одни хромосомы
существуют –
                     меня ещё нет.
 
Но по клеточке ежеминутно
естеством прибавляется мне;
неизменно тепло и уютно
в многомесячном благостном сне.
 
Я пластичен, как мокрая глина,
но тихонько формуюсь уже,
и проносятся сгустки нейтрино,
первый отжиг давая душе.
 
В проницании этим потоком
бесконечность и вечность открыв,
я не знаю о чуде жестоком –
о рожденье,
                  о том, что отрыв
 
пуповины приблизит дорогу
к удивительным благам земли,
но моё приобщение к Богу
растворится в дорожной пыли,
 
и нужны будут долгие пробы
для второго рожденья на свет...
А пока что в уюте утробы
я лежу, напоён и согрет.
 
Но однажды спокойно и мудро
через время проходит черта,
и в какое-то тихое утро
начинает томить немота.
 
Потихоньку, а дальше – сурово,
словно глыба лежит на спине:
вот я весь – незвучавшее слово,
всё не впору и всё не по мне.
 
Непомерная тяжесть нависла
надо мной, замыкая уста,
и теперь навсегда ненавистна
немота,
            немота,
                        немота!
 
С протоклетки ещё, с протоплазмы
мне назначен единственный путь,
и огня дожидается властно
в динамите гремучая ртуть.
 
2.
 
Круг мерцающий, тускло-медный
на востоке рывком возник.
По воде, сперва незаметной,
пробежал розоватый блик
и рассыпался в ранней рани,
растворился, растаял, исчез
в бело-сером плотном тумане,
что заполнил берег и лес,
заглушил кусты перелеска,
обложил, как ватой, причал...
Ни шуршанья, ни скрипа, ни всплеска –
мир пока ещё не звучал.
Для меня пока ещё спит он,
я пока что с ним не знаком, –
он, должно быть, подкоркой впитан
не в деталях, а целиком.
До сих пор она, как живая,
та картина давних времён, –
это я сейчас называю,
а тогда был мир без имён.
Меньше года живу на свете,
мне ещё недоступна речь.
И предметы, и краски эти –
все беззвучны.
                      Как уберечь
целый мир от исчезновенья
в бело-сером тумане дня?
Только слов прозрачные звенья
свяжут в цепь его и меня.
Но слова ещё не сказались,
только связки в горле горят,
и мучительно душит зависть
к тем, которые  говорят.
А туман проникает в горло,
застит зренье и глушит слух,
вся природа молчит покорно,
как толпа бессловесных слуг.
И пока они безымянны –
ветер,
           птица,
                      река,
                              тростник, –
тает мир в молоке тумана,
как растаял рассветный блик.
Как мне сладить с этой потравой,
как окликнуть звезду в ночи?!
Я немотствую.
                     Боже правый,
говорить меня научи!
  
3.
 
Для разума - перегрузки,
а смысла - одни огрызки:
я говорю по-русски,
приятель мой - по-киргизски.
 
Я остался без дома,
он – без привычного круга;
мы говорим,
                 но бездонно
не понимаем друг друга.
 
А дворник что-то бормочет,
возможно, для нашей пользы.
Узнать бы, чего он хочет, –
но он говорит по-польски.
 
Заброшен сюда войною,
найти земляка он чает,
но в жёлтом киргизском зное
лишь эхо ему отвечает.
 
А на базаре, при входе,
в створе ворот, как в раме,
жёлто-лимонный ходя
торгует цветными шарами.
 
Ум в глазах его узких,
но понять – не пытайся:
я говорю по-русски,
он говорит по-китайски.
 
Чувствую в разговоре
себя заморскою птицей
и возвращаюсь во дворик,
где наша семья ютится.
 
Слышу звучащий строго
бабушкин голос резкий –
она, обращаясь к Богу,
говорит по-еврейски.
 
И я размышляю о мудром
неравенстве слова и жеста,
впервые чувствуя смутно,
что в мире нет совершенства,
 
что мир устроен убого
и к тому же сурово,
если даже у Бога
нет сокровенного слова.
 
Как безъязыки все мы,
хоть и набиты словами!
Мы перед Богом немы –
но и Он перед нами...
  
4.
 
В последние числа апреля
большие дожди прошумели
и грозы гремели раскатно,
смывая засилие пыли.
В такие-то дни дождевые
прилежно и в жизни впервые
я девочку вёл из театра –
меня в этот вечер избили.
 
Их четверо было, не мене;
они появились из тени,
и двое схватили за локти,
а двое месили, как тесто.
Я не был ни сильным, ни смелым,
я не был владеющим телом,
но тут нападавшему ловко
ударил в причинное место.
 
Пока остальные склонялись
над лёгшим
                 и пьяный анализ,
что делать, они проводили, –
я просто сбежал от бесчестья,
по счастью, без тяжких увечий, –
но съёжился дух человечий,
и чёрные жёсткие крылья
расправили мысли о мести.
 
Держась за разбитую челюсть,
уже представлял я, как целюсь,
чтоб тут же обидчику в горло
зубами и пальцами впиться.
И тут из окна за кустами
в минорной пронзительной гамме
мелодия сильно и гордо
взлетела, как белая птица.
 
И в странные эти минуты
рвались непонятные путы,
от острых созвучий нежданных
стонало пространство большое.
И тот, освящённый веками
сюжет о добре с кулаками
растаял в уснувших каштанах.
и стал я свободен душою.
 
И были слова не нужны мне,
когда в нарастающем гимне
над миром рыдал Шостакович,
и сердце пронзалось навылет.
О музыка, это фатально,
что в будущем ближнем и дальнем
ты только одна успокоишь,
когда меня ангел покинет!..
  
5.
 
Сначала лишь смиреньем полнится
всё тело, налитое силой,
и обещает ночь бессонницу
в пустыне постной и постылой.
 
Но бой звонка, дверное пение
и два топаза под причёской –
и мышца каждая в томлении
становится тугой и жёсткой.
 
О чудо нежное, непрочное, –
прикосновение отрадно –
высоковольтной искрой строчника
к щеке от пальцев и обратно.
 
И нет намёка, чтоб жеманиться, –
всё так естественно и слепо, –
и вот уже в плечо вжимается
ладонь,
           и сбой дыханья следом.
 
И тут одежды станут утлыми –
не обеднеем, их нарушив, –
и два соска прижмутся углями,
и факел вырвется наружу.
 
Они не для того, чтоб пялиться, –
они, скрываясь, губ коснутся
и, напряжённые под пальцами,
последних слов лишат безумца.
 
И дальше – молча: строго, медленно
войти в распахнутые двери,
шагами гулкими и мерными
во власть свою заставив верить.
 
И мановением без робости
дав знак, чтоб смолкли все осанны,
карету снарядить до пропасти,
в которой бьёт родник нарзанный.
 
И молча, молча, только стонами
стремленье к роднику пришпорить,
и жарче, жарче, чтобы стоками
истомной влаги стали поры,
 
и наконец припасть молитвенно –
паломником к Господню гробу –
к тому ключу, который бритвенно
кипящей стужей бьёт по нёбу!..
 
И в бытии наступят пропуски,
сердца грохочут, с ритмом ссорясь,
и нас на остром срезе пропасти
удержит наша невесомость.
 
Но не забыть, какими безднами
лик мирозданья брови морщил...
Слова невзрачные и бедные,
им не дано.
                 И лучше молча
 
не славословить и не каяться,
и ощущать за гранью жеста,
как по вселенной растекается
святая немота блаженства.
 
6.
 
Бьёт барабан, бьёт барабан скупыми гаммами.
Нефтехранилища стоят у самой гавани –
шары, кубы и конуса, и всюду лесенки, –
на них пытается спастись чудак болезненный.
Он с виду хил, он ростом мал, он сердцем мается,
с дыханья то и дело он совсем сбивается.
Бьёт барабан, бьёт барабан, стучит размеренно;
охота движется всерьёз, в себе уверена.
Преступник он или герой – какая разница?
Его тщедушный силуэт, мелькая, дразнится,
они бегут наперерез, как псы легавые,
и лишь порою чайки вскрик взлетит над гаванью –
и снова в море упадёт, в седую соль его...
Бьёт барабан, бьёт барабан, стучит назойливо.
Ступени вверх, ступени вниз, пробег подмостками,
внезапный всхлип, тяжёлый всхрип, дыханье жёсткое.
О как мучительно бежать, как опостылевше!
Кольцо сжимается вокруг нефтехранилища.
Бьёт барабан, бьёт барабан, стучит размеренно,
а там, за гаванью, луга, вельветы клевера –
зелёно-белое пятно подобьем острова...
Вновь чайки вскрик и снова всхрип дыханья острого,
и ясно всем, что коротка уже дистанция
и карабину на ходу беглец достанется.
Бьёт барабан, бьёт барабан, стучит прерывисто,
и вот на шаре силуэт, и эхо выстрела
дробится в черепице крыш и в башнях ратушных,
и к беглецу летит земля вся в пятнах радужных!
Но он мгновения ещё живёт истомные –
стоит, подавшись к облакам, и руки в стороны,
на гавань смотрит, на луга с немым отчаяньем, -
а жизнь и смерть уже уравнены – молчанием...
  
7.
 
Это явь или сон, это сон или бред,
это бред или генная память?
Есть еда и постель, отопленье и свет,
лишь на выход наложен строжайший запрет –
невозможно жилище оставить.
 
А чтоб я не томился, соблазном влеком
или чьим-то просительным зовом,
чтоб не жил я в тоске ни о чём, ни о ком,
в этой комнате двери – с мудрёным замком
и на кованых петлях с узором.
 
Но и времени вдоволь, и множество книг,
и учиться в охотку, в привычку;
и опасный сюжет неизбежно возник:
посидел, покумекал, в устройство проник
и к замку приспособил отмычку.
 
Вот под нею скрипит хитроумный запор,
эти звуки – для сердца услада.
Только вижу за дверью отнюдь не простор –
помещенье побольше, но тот же затор,
и похоже, что там анфилада.
 
И с особым секретом повторный замок,
и отмычка его лишь калечит.
Я себя превратил в мускулистый комок,
вышиб двери
                   и выбраться всё-таки смог,
в кровь разбив свои локти и плечи.
 
Но опять и опять всех попыток тщета,
как змея, подбирается к вере,
и последняя точка предельно проста:
предо мной вырастает стальная плита –
словно в бомбоубежище двери.
 
Отчего ж мою душу надежда томит,
что на волю мне путь предназначен?
И тогда в протопамяти всплыл динамит;
образ был неустойчив,
                                непрочен,
                                              размыт,
но вполне и вполне однозначен.
 
И привиделось мне: в этом царстве теней
в шнур бикфордов свиваются строки;
поджигаю его всей судьбою своей;
вот сейчас огонёк добежит до дверей –
и окончатся долгие сроки.
 
Грянет взрыв,
                    и вослед грянет ангелов хор,
чтоб молчаньем печали не выдать,
и раскроется дом не в другой коридор,
а в немыслимый солнечно-синий простор, –
только мне уж того не увидеть...
 
8.
 
Взрыв казался не очень и сильным,
только,
            яблоком морщась печёным,
небо стало сиреневым,
                                синим,
фиолетовым,
                  аспидно-чёрным,
и навстречу пространство летело
без намёка на воду и сушу –
принимала земля моё тело,
исторгала земля мою душу.
О бездонные тайны природы!
В гуще звёзд и космической пыли
это было похоже на роды –
это роды, наверно, и были.
Жизнь прожив на земле горемычно,
будто в приготовительном классе,
это я нарождался вторично
в неизвестной ещё ипостаси.
Я, немотствуя живший полвека,
лишь к финалу нащупавший  слово, –
там, где Сириус, Регул и Вега,
немотою мытарился снова.
Бестелесным я стал, безъязыким
и, пронзаемый ливнем нейтрино,
захлебнулся в неслышимом крике,
от Земли оторвав пуповину.
Постепенно зелёным и жёлтым
стало небо,
                 оранжевым, красным...
Жизнь, и опыт, и выбор тяжёлый, –
значит, всё это было напрасным?
Нет! И ливень, что космосом вылит,
что внечувственной лился рекою,
проницал мою душу навылет,
всю читая
               строку за строкою.
И, храня информацию эту
наподобье летящего растра,
возвращался поток на планету,
из которой я вышел в Пространство.
Возвращались немые частицы
к новой клетке, недавно зачатой,
чтоб кому-то, кто должен родиться,
в хромосомах меня отпечатать.
Он, родившись, пройдя по ступеням
и взорвавши  свои  равелины,
в свой черёд возвратится Успеньем
на дорогу судьбы двуединой.
А потом отдалённый потомок
удивится, что вот ниоткуда
в некий вечер всплывёт из потёмок
слова  благоуханное чудо.
В нём услышатся смех и рыданье,
и наполненность смыслом великим,
и моей немоты оправданье
перед Божьим прощающим ликом.
    
Июнь 1987


вверх | назад

Раздел 1
Острова
Раздел 2
Окно
Раздел 3
Красные пески
Раздел 4
Быть собой
Раздел 5
Немота