Раздел 3

ЗАСТЫВШЕЕ ВРЕМЯ

 
*   *   *                       
 
Застывшее время похоже на лёд,
но близко его рассмотреть не дано –
оно от дыхания тает.
Опять ожидает меня самолёт –
я белого света не видел давно, –
и вот он взлетает, взлетает!
 
И вот в облака он летит напролом,
и вот уже город похож на макет –
окружности, кубы, квадраты...
Застывшее время висит под крылом –
я льдину его различаю в просвет, –
в неё замурованы даты.
 
В неё замурованы наши мечты,
счастливые дни, несчастливые дни,
рождения, свадьбы, кончины.
Их стыки чисты, промежутки пусты,
вне связи они и вне жизни они,
и здесь не отыщешь причины.
 
А попросту льдины событий и лет
застыли в пространстве твоём прожитом,
студёны, прозрачны и строги.
...Застывшее время, как найденный след
прозрачной любви в промежутке пустом,
как знак, чтоб не сбиться с дороги.
 
Апрель 1983
 
 
*   *   *                       
    
Запотевшая кружка воды родниковой
после жаркого луга, где маки цветут,
и домишко с прибитой у входа подковой,
неизведанно как объявившийся тут,
из ограды торчащие серые жерди
и гнедая лошадка в пятнистой тени...
За полвека,
                 за час,
                            за мгновенье до смерти
ты видение это в себе сохрани.
Потому что под ровным безрадостным небом,
укрывавшим тебя одного
                                   и двоих,
никогда и нигде ты счастливее не был,
чем тогда, в позабытый и памятный миг.
Было всё запредельным: томленье и жажда,
и любовь, как пожар, и вода, как вино...
Это было с тобою всего лишь однажды,
но другим и того никогда не дано.
И того не дано!
                      И никто не осудит,
если ты на исходе последнего дня,
умирая, прильнёшь к запотевшей посуде
и коснёшься застенчиво холки коня.
 
Декабрь 1981
 
 
 
ЛЕТОМ  В  ГЛУШИ
    
Солнечный блик на садовой укромной столешнице,
словно сучок на оструганной темной доске,
капли смолы на сосновых поленьях под лестницей,
спелые рыжики россыпью в ближнем леске,
тропка в овсах, одинокий закатный подсолнух,
тусклые угли в спокойных нечастых кострах,
их отраженья в глазах твоих нежных и сонных, –
всё это золото – попросту плата за страх.
Плата за страх – ежедневный, густой, нескончаемый,
страх, что живёт постоянно, глуша и слепя,
страх, доводящий до паники и до отчаянья, –
чтоб не обмолвиться, взглядом не выдать себя.
Лишь иногда позволяем себе отпуститься –
летом в глуши, где не знает никто никого.
Солнце разгладит всегда напряжённые лица,
лёгкой истомой наполнится всё естество.
На день поверим, что чувство озноба и холода
без возвращенья просторная память вберёт...
Золото всюду – с утра до полуночи золото,
даже в избытке: наверное, плата вперёд.
 
Октябрь 1985
 
 
*   *   *                        
 
                                                         В.
 
...А хочешь, отдышу дремучее стекло,
замёрзшее стекло в застуженной гостинице, –
июльский городок в отдушине раскинется
с церквушкой на холме привольно и светло.
 
А хочешь, распахну я зонтик над тобой,
чтоб отвести дожди, тягучие, осенние, –
ты глянешь в небеса без прежнего смятения –
его рассеет луч Капеллы голубой.
 
А хочешь, будем жить в пустыне без воды
под ветром зазвенит палатка раскалённая, –
а рядом в мираже Москва перебелённая
и музыка катка, где Чистые пруды.
 
Пускай не навсегда – на час, на полчаса
все горести твои покажутся напрасными,
и, как давным-давно, окажутся прекрасными
тепло,
         и свет,
                   и звук,
                             и хлеб,
                                        и чудеса...
 
Февраль 1983
 
 
 
*   *   *                          
 
Грядущее скрыто, но так же и прошлое скрыто;
остались фрагменты – осколки в музейных витринах.
Но кто мне вернёт патефон и фокстрот Рио-Рита,
журнал Светлячок и холодную воду из крынок?
 
Себя обману и скажу, что картина живая,
какие-то строки поспешно в блокнот накарябав.
Но кто мне вернёт довоенного вида трамваи
с комичной рекламой шампанского, сдобы и крабов?
 
Есть книги и фильмы,
                              и можно, не очень-то веря,
играть в эти игры восторженно и просветлённо.
Но кто мне вернёт карусельку в замызганном сквере
и запах, и сладость загадочных ягод паслёна?
 
На старости лет понимаю: со мною – фантомы,
иным не владею, реальность эпохе отдавши.
Но дождик из детства по жести давнишнего дома
стучит на рассвете:
                            мы живы – мы помним.
                                                        А дальше?..
 
Июнь 1991
 
 
*   *   *                           
 
Старый холст на стене предо мною
в деревянной бесхитростной раме.
На картине местечко родное
с чердаками его и дворами.
Там должно быть зелёное лето,
там должны быть закаты в горниле,
только многие долгие лета
эти краски совсем зачернили.
В смутной памяти тающий остров,
и в него я пытаюсь вглядеться:
я работаю скальпелем острым –
я сейчас реставрирую детство;
я работаю клеем и шприцем,
верхний слой осторожно снимаю,
чтобы, если удастся, пробиться
к давним краскам, из осени к маю.
Это трудно, но руки упрямы,
каждый блик наполняется весом,
на крыльце появляется мама,
слышу: – Зунеле, таер, кум эсен! *
Я вбегаю в пространство картины,
в полнозвучное яркое действо –
оказалась дорога недлинной
от запасливой старости в детство.
Я вбегаю туда многократно,
в мир зелёный, богатый, убогий, –
но всегда возвращаюсь обратно
по единственной в жизни дороге.
Реставрирую детство подробно,
но и самая точная память
изменить ничего не способна,
ничего не способна исправить.
И в смешенье легенды и были,
грозовой и спокойной погоды
я пойму, что счастливыми были
только самые детские годы.
 
Май 1982
------------------------------------------
*) – Сынок, дорогой, иди кушать! (идиш)
 

 
*   *   *                          
    
К ночи опять наморозило –
градусов сорок, наверное.
Резко визжит под полозьями
санок со спинкой фанерною.
Мама работает сутками,
брат забирает из садика.
Синие-синие сумерки.
В санках дремотно и сладенько.
Где-то внутри заморозило
песенки, игры, вопросики...
Сосны, гудящие бронзово.
Тёмные-тёмные просеки.
Там, за фанерною спинкою,
там, за сосновыми спинами,
жизнь довоенная вспыхнула,
дом с потолками лепнинными,
ёлочный бок над кроваткою,
где мандарины с орехами...
Ноги становятся ватными,
руки немеют... Приехали...
Прыгают, падают, катятся
дворик, и сени, и горница...
Многое канет в беспамятство –
это зачем-то запомнится.
В разные годы нелёгкие
будут замедленно сниться мне
невозвратимо далёкие
и до подробностей близкие
сосны, чьи брови насуплены,
санки, дремота без просыпу,
синие-синие сумерки,
тёмные-тёмные просеки...
    
Январь 1991
 
 
*   *   *                        
    
Белое лицо на синем фоне
в рамке золотистого багета.
На подольском старом патефоне
вертится щербатая пластинка.
Блики у соседа на погоне...
Шаг за шагом вспоминаю это
за ушедшим в призрачной погоне –
и неспешно ткётся паутинка.
 
Паутинка призрачного цвета,
символ бестелесности и тлена,
полумрак чердачный, бабье лето,
мятный дух утраченного крова,
детских лет загадочная мета,
звук струны, звучащий кантиленно, –
паутинка, инструмент поэта,
я тобой улавливаю слово.
 
Слово к слову на столе сосновом
выстрою потешными войсками;
их значенье скрыто под покровом,
словно лик на траченной иконе.
Но однажды стих очнётся с новым
ощущеньем –
                    связи меж веками,
и спасётся этим бедным словом
белое лицо на синем фоне.
 
Октябрь 1991
 
 
КОНЦЕРТ  ВАРШАВСКИЙ
 
В небе лиловом синие вспышки, красные стрелы –
что-то взрывалось, что-то гудело, что-то горело,
рушились кровли, пламя взрывалось зло и гривасто
в тёмных подвалах, в тесных кварталах Старого Мяста.
Выстрелы, крики, ругань, рыданья,
                                                 но постепенно
всё оттеснили звуки мазурки, звуки Шопена.
Звуки мазурки – летние ночи, рвение юных,
контур костёла, голос органа, сосны на дюнах,
шум Побережья, низкое небо, тусклое солнце, –
а за роялем древний мой прадед Юзик Басовский.
Сердце Шопена – ты не в могиле: чайкою рея,
ты улетело и приютилось в старом еврее.
Вечный романтик, древний мой прадед Юзик Басовский,
родиной звавший польскую пущу, польскую вёску,
как он спокоен – детскою сказкой песенка льётся,
а пианисту менее часа жить остаётся!..
Запричитали глухо ступени под сапогами,
тонкие пальцы на недопетой замерли гамме,
в мёртвые очи сумрачно смотрит мёртвое утро...
Сердце Шопена, вновь ты бездомно, вновь бесприютно!
Тихо стеная, ты улетаешь раненой птицей
через Треблинку, через Майданек, через границу,
в дальнюю землю, где проживает маленький правнук,
избранный птицей из миллиона вроде бы равных.
Непостижимо душ сочетанье и поколений –
вот и садится белая птица мне на колени.
Перемежая идиш картавый с шепчущим польским,
звуки рояля падают наземь тающим воском.
Но улетает белая птица в глубь лихолетья,
чтобы вернуться через четыре десятилетья
в дом человека, что не связался с поприщем узким,
чтобы назваться русским поэтом – именно русским! –
в дом человека с польским истоком, с ликом еврея,
где проживает память о миге, век не старея,
где проживают поочередно, попеременно
сердце поэта, сердце артиста, сердце Шопена!
 
Сентябрь 1981
 
 
ЮНОСТЬ
    
                                                 Дочке
    
По улице крутой со многими ступеньками
бегу от моря я туда, где городок,
и в кулаке звеню немногими копейками:
не деньги здесь они – знамение, итог.
 
Вдоль улицы газон с пылающими каннами,
на листьях и цветах обильная роса.
Над гаванью туман,
                            и в том тумане канули
весёлых кораблей и лодок паруса.
 
Я не смотрю назад. Рассветная, безлюдная
осталась пляжей там прибойная черта.
Прерывисто звучит моё дыханье трудное,
мне нужно только вверх, а улица крута.
 
Вдыхая соль и йод, бежать по серой лестнице
и знать, что паруса живут невдалеке,
и верить, как стихам, невнятной околесице –
бренчанье,
               перезвон,
                             копейки в кулаке!..
 
Апрель 1983
 
 
*   *   *                        
 
Заведомо зная, что это несбыточно вовсе,
что таинство жизни не втиснуть в словесные рамки,
я вновь затеваю рассказ об одесском Привозе,
о полном достоинства киевском старом бараке,
о дмитровском храме с нелепым его медальоном,
о сером посёлке в тумане осенней пустыни,
о мальчике резвом, кудрявом и часто влюблённом,
о страстном юнце и о мыкавшем горе мужчине.
 
Несбыточно вовсе каким бы то ни было словом –
подробным,
                цветным,
                             ароматным,
                                             звучащим,
                                                            рифлёным –
создать представленье о дальнем разъезде сосновом,
о домике смирном, где стёкла с отливом зелёным,
где бочки с грибами, где жил я, а может, и не жил,
где пели ступени,
                          и печь,
                                    и окно слуховое,
где память свою я совсем неосознанно нежил
в снегах рафинадных и волчьем томительном вое.
 
И всё-таки буду стократно и тысячекратно,
в полянах забвенья слова расставляя рубежно,
заведомо зная, что прошлое все невозвратно,
заведомо зная, что вечная тьма неизбежна, –
пытаться касанию,
                           запаху,
                                     звуку
                                             и цвету
найти соответствие, щедрое или скупое,
чтоб кто-то прочёл и  свою  обнаружил примету –
поющий чердак или сахарный наст под стопою...
 
Январь 1991
 
 
 
АНСАМБЛИ  И  ХОРЫ
хроника
 
                                         Ефиму Пищанскому
 
 
1. УВЕРТЮРА
 
Так же в муках рождение, так же в муках агония,
и дубовой колодою жизнь лежит на горбу.
Есть, однако, гармония, – что такое гармония? –
не попытка ли в хаосе обнаружить судьбу?
 
Я мозаику выложу днями жизни, как смальтою, –
мы отчёт интуиции не всегда отдаём, –
и внезапно покажется двор – Коринфом и Мальтою,
Средиземным, лазоревым – небольшой водоём.
 
Не прикован, почудится, к той дубовой колоде я,
мне доступны, почудится, и Неаполь, и Крит...
И возникнет мелодия, – что такое мелодия? –
может, ниточка к шарику, что над миром парит?
 
Озабочены лекари, повара и пожарники:
оборвать эту ниточку – никакого труда.
Но опять подымаются разноцветные шарики,
чтобы в небе всполошенном не оставить следа,
раствориться в прозрачности или кануть за тучею,
принимая без ропота Божий праведный суд...
 
И рождается  музыка – это крылья могучие
без касания подняли и над миром несут.
 
2. 1944. ИНТЕРМЕДИЯ ПЕРВАЯ
 
Это бывает единственный раз в году –
в самом конце первой недели мая:
он просыпается ночью, словно в бреду,
что происходит, осмысленно не понимая.
Он просыпается ночью; в доме ни зги –
окна закрыты гардинами плотной ткани.
Он просыпается ночью и слышит шаги,
слышит шаги,
           слышит шаги,
                      слышит шаги,
                                 прерываемые звонками.
Властная сила стоит за таким звонком:
короткий треск наспех надетого платья,
и вспыхнул свет,
                        и мать к дверям босиком...
Полвека живёт в памяти это проклятье.
Раз в году возрождается ночь без конца:
щелчок замка, грохнули двери подъезда...
Он утром узнал, что ночью взяли отца.
Для отца навеки времени нет и места.
Вновь на рассвете
                          мать он видит босой,
на смятой постели сидящей оцепенело,
и слышит всё тот же хор из одних басов,
гремевший так, что в окошке стекло звенело.
Это всё к нему возвращается каждый год
в самом конце мерцающей майской ночи,
и хор басов тяжело и горько поёт,
словно судьбу, словно беду пророчит.
А дальше – невиданное,
                                    но виденья эти остры,
будто вкололи морфий или надышался озона:
теряющейся во тьме цепочкой горят костры –
роют ямы,
              ставят столбы,
                                   строится зона.
Его начало, должно быть, в этих кострах,
в звуках пилы и пурги,
                                в предательской дрожи...
Как изжить почти генетический страх?
Если не музыка, что же ещё поможет?
А иначе зачем ему от Бога дана
эта горькая мука, великая эта услада?
Сквозь хаос жизни ведёт музыканта она –
бесконечно тонкая,
                  бесконечно прочная
                                        ниточка лада...
 
 
3. 1949. ХОР
 
Под сводами клуба – былого сарая,
запев пионерский, звени:
– Мы дети свободного, вольного края –
нашей советской земли!
 
На белой сорочке две алых полоски,
а хор так фанфарен и юн.
Так нежно и чисто звучат подголоски,
словно из ангельских струн.
 
Что жить веселее, а также и лучше,
известно вблизи и вдали...
– Мы дети великой, мы дети могучей
нашей советской земли!
 
И льётся с портрета, как добрые чары,
улыбка светлее зари
вождя изобильной, вождя величавой
нашей советской земли.
 
Нам нравится наше задорное пенье
на сцене у всех на виду!
...Навеки запомню
                       тот праздничный день я,
самый короткий в году.
 
И так ли уж важно, что все в этом доме
родителей знать не моги:
о них ничего не известно нам,
                                          кроме –
все они были враги.
 
Но нас не оставят отцовской заботой,
чтоб Родине были верны
мы, дети великой, мы, дети свободной
нашей советской страны.
 
Лети ж, наша радость, не зная границы,
нам светлые дали пророчь!
И после концерта так счастливо спится
в самую длинную ночь...
 
4. 1953. ДУЭТ
 
Хмуры стены коридора и засижена скамья...
– Неужели тётя Дора? – Здравствуй, милый, это я.
Наконец-то разыскала, одуревшая с тоски;
не начать ли всё сначала, чтоб хоть раз, да по-людски?
 
Есть ли судьбы без укора – то сумой ли, то тюрьмой?..
– Где была ты, тётя Дора? – Я сидела, милый мой.
Постарела, поседела, огрубела я лицом,
но сидела я за дело – не как мать твоя с отцом.
 
У меня ведь вышла ссора с ними – разные пути...
– Это в прошлом, тётя Дора. – Ладно, Бог меня прости.
Бог на мне поставил точку и, как видно, неспроста:
схоронила я сыночка возле города Инта,
 
на архангельских просторах дочка спит навечным сном...
– Что ты плачешь, тётя Дора!..
                                       – Вся планида кверху дном!
Шанс последний – всё сначала – душу бедную ожёг;
мать твоя мне завещала отыскать тебя, дружок.
 
Уж не сетуй, что нескоро; я взяла тебе билет...
– Мне пятнадцать, тётя Дора, я в приюте восемь лет.
Я не знаю жизни частной – в ней чудак я и простак;
станем оба мы несчастны, если сложится не так.
 
– Всё равно тебе от хора отрываться через год.
– Да, конечно, тётя Дора, этот миг произойдёт;
но сейчас прошу терпенья – не решенья на бегу:
жить без музыки и пенья я, наверно, не смогу.
 
Чтобы не было раздора между вольными людьми, –
так поётся, тётя Дора? – я прошу, меня пойми:
да, приют, но здесь и песни, и рояль совсем неплох,
и ещё старик чудесный Герц Израилевич Блох;
 
он ведёт в такую гору, объясняя контрапункт!..
Что ж ты плачешь, тётя Дора?
                                  – Милый мой, живи без пут.
Может, ты и прав – не знаю, но на гору крест неся,
помни – есть душа родная,  жить без этого нельзя.
 
Вот и час для разговора вытек, выбежал, иссяк...
– Свет мой ясный, тётя Дора!..
                                           Дверь ударила в косяк,
и от Волги до Урала, где пошли дороги врозь,
эхо грозного хорала поднялось и улеглось...
 
5. 1956. ТРИО
 
– Мой ласковый, не покидай меня, –
я, первая твоя и тайная,
молю тебя – не покидай!
– Тебе дарован слух возвышенный, –
взрасти цветок в пустыне выжженной,
себя служению отдай!
 
– Любимая, себя не мучай, –
пойми – невероятный случай:
открыты к музыке пути.
Учитель мой, как сердце вынуть?
И если долг – любовь покинуть,
как мне гармонию спасти?
 
– Блаженство – не источник творчества:
творец всегда от боли корчится,
гармония – не благодать...
– А тем же будет ваше мнение,
когда во имя вдохновения
заставлю ближнего страдать?
 
– С тобой глуха я и незряча,
зато любовь свою не прячу
и буду навсегда такой.
Не говори, что жребий выпал:
для каждого свободен выбор
между любовью и тоской.
 
– Влеченья к женщине и к музыке –
соперники или союзники,
два камня или два крыла?
– Мечта – мираж;
                         а я реальная,
живая, жаркая, печальная,
и с телом душу отдала.
 
– Она права, и это страшно:
увы, искусство всё миражно –
миражны краски на холсте,
мелодия, строка поэта, –
но остаётся только это
от нас
           в грядущей темноте...
 
6. 1961. ДУЭТ СО СТРАННОСТЯМИ
 
– Молодой человек, скажите мне –
случайно ваша фамилия не..?
 
– . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
 
– Представьте, так же подумал и я.
А вашего папу звали Илья?
 
– . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
 
– Представьте, я так и подумал, что сын:
клянусь вам, вы очень похожи с ним.
 
– . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
 
– Кто я? Ну, просто старый еврей.
Фамилия – Дыбнер, зовут – Евсей
 Давидович,
                 и несколько лет
ваш папа по буквам звал меня ДЕД...
Вторая Речка, лагзона два –
вам непонятны эти слова,
но с вашим папой мы были там
соседи по нарам и по статьям:
я – диверсант со стажем, а он –
ни много ни мало японский шпион!
 
– . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
 
– Что могу рассказать о вашем отце?
Он умер в сорок девятом, в конце;
усатого батьки был юбилей,
и нас прижимали всё злей и злей.
Когда б на выбор – он или я –
сказал бы: пускай живёт Илья,
а я готов уйти хоть сейчас, –
но Бог не просит совета у нас...
Я жив, а он на  том  берегу.
Кому повезло – сказать не могу,
ибо исчез ежедневный топор,
но дух мой в лагере до сих пор.
Вы молоды, юноша, вас не гнёт
к земле ежечасный этот гнёт, –
а впрочем, и вы сидите со мной
к психиатру в очереди одной.
В моих глазах и в ваших глазах
врач легко обнаружит вечный страх,
ибо все мы в нашем житье-бытье
соседи по нарам и по статье...
 
7. 1962. РЕЧИТАТИВ
 
– Дорогие мои коллеги,
музыканты высшего класса!
Вы привыкли, склонив колени,
именами великих клясться.
Как иконы, у вас портреты –
Бородин, Чайковский и Моцарт;
только музыку в стиле ретро
принимаете вы, не морщась.
 
Дорогие мои коллеги,
музыканты милостью Божьей!
Где и как вы стали калеки –
ничего не слышите больше?!
Не звучала ли вам укором
эта странного жанра пьеса
для мужского и детского хора
и для струнной группы оркестра?
 
Я смеялся и тут же плакал
над сплетением зла и блага;
вспомнил свой пионерский лагерь,
следом – свой же лагерь Гулага.
Дух мой вырвался из неволи
и парил под сводом собора...
В этой музыке столько боли,
но такая царит свобода!
 
Да, каноны негармоничны,
и реприза ушла за коды, –
может, всё это непривычно,
потому что свои законы?
Если горло схвачено глухо,
трели нежные не прольются,
и расшитые ткани Глюка
на крутых изломах прорвутся.
 
В этой пьесе, пусть неумелой
и звучавшей недолго, негромко,
понимаете, что он сделал? –
он построил храм из обломков!
Это всё грозит обвалиться, –
можно строить дольше и лучше, –
но зато есть где помолиться
о душе больной и заблудшей...
 
8. 1972. КВАРТЕТ
 
– Десять лет в тишине, словно смотришь немое кино:
 пролетает состав, но безмолвны колёса на стыках,
под безмолвной лавиной селение погребено,
и безмолвны ветра на российских равнинах великих.
Над молчащею битвой мучительный тянется чад,
и разверстые рты как немое знамение боли;
потны щёки и лбы, но валторны и трубы молчат,
и молчащие хоры застыли на Певческом поле...
 
– Сам себя и вини, – бесполезно и глупо скрипеть,
как надломленный тополь, когда разгуляется ветер;
оркестранты не могут сыграть, а хористы пропеть, –
ни душе, ни уму бесконечные слoжности эти.
Четверть века за пультом, и залов не счесть за спиной,
и непризнанных гениев слышал и видел немало.
Жизнь сложна и проста: можно всё, но какою ценой?
Кто ответа не знал, тем планида рога обломала.
 
– Мы с тобою друзья, ты не можешь меня упрекнуть –
может быть, я один безусловно тебя понимаю.
Композитор ты мощный, но выбрал неправильный путь:
не гордись, а воспой – и рассыплется зона немая.
Говорят, что платок никому не накинуть на рот, –
поругают, похвалят, – в молчании больше ли толка? –
сочиненья твои не поймёт и не примет народ;
вот его и воспой, а пиши для ценителей только.
 
– Не бери это к сердцу, и голос пускай не дрожит:
слава Богу, пока что мы сыты, не голы, не босы.
Пусть одна лишь измена – таланту –
                                                   тебя устрашит, –
кроме этой беды, ничего, заклинаю, не бойся.
Но сомнений и бед, я прошу, от меня не таи,
даже если дано мне без слов догадаться о многом;
изо всех моих сил охраню дни и ночи твои,
чтоб свободной душою ты мог разговаривать с Богом.
 
9. 1975. ИНТЕРМЕДИЯ ВТОРАЯ
 
Зря с почтеньем твержу: – Века! –
у природы своя игра:
– Это день, – прозвенит река,
– это час, – промолчит гора.
Словно блик, что мелькнул, скользя
по округлой щеке стекла,
меньше мига моя стезя,
бесконечно она мала.
 
Молодого и старика
беспощадная ждёт пора,
но бессмертно течёт река
и бессмертно стоит гора.
Галька в море меня прочней,
мшистый камень живей меня,
ибо смертен в любой из дней,
так бессмысленно смертен я!
 
Чтобы в этот мгновенный срок
жить не суетно, не спеша,
в то уверовать дай мне Бог,
что бессмертна моя душа.
Дай уверовать, что душе
даровал Ты не миг, но год, –
я уйду, я ушёл уже! –
только музыка пусть живёт...
 
Если дан мне особый слух,
если дан мне особый взгляд,
дай мне, Боже, ещё и дух,
чтоб в душе сохранялся лад.
Пусть останутся стыд и боль –
на щите ли я, на коне, –
и любимой моей любовь –
знак Твоей доброты ко мне.
 
10. 1978. ХОР
 
Напряженное вниманье маня,
настороженно пропел камертон...
Я желаю вам добра,
                            и о том
да исправится молитва моя.
 
И родные, и чужие края
пусть покинет безнадежная тьма, –
об убитых и сведённых с ума
да исправится молитва моя.
 
И о вас прошу смиренно, друзья, –
это выстрадав прошу, а не вдруг, –
чтоб измены миновали наш круг,
да исправится молитва моя.
 
И о тех, кто улетел за моря
от удушья и мертвящей тоски, –
чтобы больше не сжимались тиски,
да исправится молитва моя.
 
Преклоню свои колени, моля
о единственной, любимой моей –
чтоб жилось не так мучительно ей,
да исправится молитва моя.
 
Жизнь трудна, и глубока колея,
и за каждым поворотом – беда...
Чтобы нам взлеталось хоть иногда,
да исправится молитва моя.
 
И до самого последнего дня
я прошу, чтоб мой огонь не угас,
чтобы я остался в ком-то из вас,
да исправится молитва моя.
 
Апрель 1988


вверх | назад

Раздел 1
ЗВУК
Раздел 2
СГУЩЕНИЕ ПРОСТРАНСТВА
Раздел 3
ЗАСТЫВШЕЕ ВРЕМЯ
Раздел 4
КОНТРАПУНКТ
Раздел 5
ПРОЩАНИЕ
Раздел 6
ЗДЕСЬ ОСЕНЬ ДРУГАЯ
Раздел 7
ГОРОДСКИЕ ПРОГУЛКИ
(пунктир биографии)