2008 год

 

 

 *   *   *

Аарону Гуревичу

 

Мне всегда не хватало лихости,

                               чтоб рукою махнуть на правила,
мне всегда бывало спокойнее,

                               если чья-то рука направила.

Мне всегда не хватало смелости,

                               чтоб стезю изменить убогую:
лишь представлю свой лоб расшибленным –

                               и ступаю прежней дорогою.

 

Постепенно оброс привычками,

                               даже стал дорожить обыденным
за столом рабочим и письменным,

                               равно как за столом обеденным.

Но когда пахнуло свободою,

                               а не лёгкостью пропитания,

сделал главный свой шаг решительный –

                               и сменил страну обитания.

 

Тут сумел я прижиться заново

                               и полезное что-то выстроить,
ибо лоб разбить – не достоинство,

                               а достоинство – в жизни выстоять,
не стонать, не впадать в отчаянье

                               при утратах и поражениях
и сотрудничать с чувством юмора

                               в непредвиденных положениях.

 

По земле, до глубин прожаренной,

                              пролегла колея недлинная –
с точки зрения долговечности

                              незаметная вовсе линия.

И торю её ежедневно я

                              по сердечному увлечению,
и характеру соответственно,

                              и, надеюсь, предназначению.

 

Январь 2008

 

 

*   *   *

 

Неслышный шелест, только шум в ушах…

                                        Олег Чухонцев

 

Чуть слышный шелест, как бы шум в ушах –
и этого, случается, довольно,
чтобы понять, что если и не больно,

то так непросто сделать этот шаг –

уйти совсем, остаться без корней,
и нелегко врастать на месте новом,
и быть к любым превратностям готовым,
и становиться в слабости сильней…

 

Но лёгкий шелест, словно шум в ушах –

звучанье заколдованного круга, –
становится реальным до испуга
всё то, что вроде кануло во прах.

Куда деваться? – в памяти жива
картина та,

                 а может быть, и в генах:
семья осинок, на ветру согбенных,
на косогоре жухлая трава,
и тут же пониманье, что большак
проходит отдалённой стороною…

 

Неслышный шелест, просто шум в ушах -

а это юность говорит со мною.

И пароход, плывущий по реке,
живёт в гудке, что слышен издалёка,
в необъяснимой пушкинской строке
и в ритмах Ходасевича и Блока.

 

Январь 2008

 

 

*   *   *

 

Время голых королей и ткачей проворных,
разливающих елей трепачей придворных.

Время яркого TV и газет крикливых,
время купленной любви мальчиков правдивых.

 

Время книжной пустоты и поэтов нищих,
децибельной наркоты в залах и жилищах.

Время умных микросхем, звёзд оскароносных
и не названных никем войн религиозных.

 

А чтоб знало это зло, как мала планета,
вместе с войнами пришло время Интернета.

И, похоже, глубока истина простая:
это время ярлыка «Сделано в Китае».

 

Февраль 2008

 

 

ОТЗВУКИ

цикл стихотворений

 

                                       Евгению Витковскому

1.

 

Я мог бы учиться на медные деньги…

                          Аркадий Штейнберг

 

Когда б я родился заведомо раньше, –

положим, на век – и не в этой стране,
я мог бы в серьёзном и пафосном раже
выстраивать жизнь, подходящую мне.

 

Пусть был бы отец некультурен и беден,
а то и лежал в это время в гробу,
я с детства усвоил бы много отметин,
которые круто меняют судьбу.

 

Я был не таким бы, как прочие дети –
они из фамилий, а я-то ничей.

Я мог бы учиться на медные деньги,
не тратя впустую ни дней, ни ночей.

 

Стараясь, мы быстро и правильно зреем:
в согласии почва, поливка и свет.

Я стал бы успешным и сытым евреем –
завистливо люди смотрели бы вслед.

 

Я жил бы в заботах, везде поспевая,
везде поспевая, везде и всегда.

Меня обошла бы война мировая –
я за морем был бы в лихие года.

 

Как много меняют пространства и сроки! -
призвание тоже прошло б стороной,
поскольку вот эти курьёзные строки
писал бы заведомо кто-то иной.

 

А чтобы своей соответствовать музе
с таким же усердьем и с тем же умом,
я вновь бы родился в Советском Союзе,
в году, соответственно, тридцать седьмом.

 

Учился бы я совершенно бесплатно,
но жил бы под прессом партийных идей
и путь мой таким же мог быть, вероятно,
когда повстречал бы я тех же людей.

 

И эти стихи написал бы я снова,
пройдя по дороге совсем не любой.

Я тот, кто я есть, и не знаю такого,
с кем нынче хотел бы махнуться судьбой.

 

Не так безобидно: личину наденьте –
она прирастёт, навсегда превратив…

Я мог бы учиться на медные деньги,
но это вполне фантастичный мотив.

 

2.

 

Что мне делать, о посох Исайи,

                         с твоей прямизной?

                         Арсений Тарковский

 

Я с детства был слабый, больной и хромой,
но взял на дорогу я посох прямой,

и все постепенно узнали меня:
он тот, что проходит, спины не клоня.

 

Так шёл я по свету, суров и упрям,
и посох мой был несгибаем и прям,
и ежели я захромаю, устав,
он был мне закон, и пример, и устав.

 

Я шёл среди праздников и похорон,
я шёл среди мумий и громких имён.

Владыка глядел горделиво с коня,
но мимо я шёл, головы не клоня.

 

Мой посох был прям и дорога пряма,
хватало мне воли, хватало ума.

Я земли прошёл и прошёл города,
и вот я пришёл – и не знаю куда…

 

3.

 

Мне снятся города потерянной земли.

                            Александр Големба

 

Мне снятся города оставленной земли,
но выглядят не так, как их когда-то видел.

Бог памятью меня как будто не обидел,
но облики свои они не сберегли.

 

На грязных мостовых – булыжник и торец;
заборы из досок, дома из чёрных брёвен,
и окна у иных почти с травою вровень,
и дом из кирпича – едва ли не дворец.

 

Назавтра по ТВ реальность вижу я:
бетона и стекла крутая панорама,
и станции метро, и яркая реклама,
и на больших шоссе – живых огней струя.

Но вновь приходит ночь, и вновь идут во сне
картины бытия с отходом века на три,
и всё не разберу – на жизненном театре
что за слепая роль предназначалась мне?

 

4.

 

Я сам, природа, страсть и смерть.

                            Сергей Петров

 

Поэты пишут о волненьях страсти
в любой земле в любые времена;
ещё, бывает, о неправой власти,
о том, как нас уродует она.

 

Поэты пишут о траве и звёздах,
о старых рощах, полных тишины;
ещё порой о том, что горек воздух,
отравленный войной и без войны.

 

Поэты пишут о дарах Господних –
о том огне, что в небесах и в нас;
ещё о том – но реже, – что сегодня
всё больше тех, в которых он угас.

 

Поэты пишут о пророках, судьях,
о злых друзьях и праведных врагах…

Поэты пишут о себе и людях.

Все остальные пишут о деньгах.

 

5.

 

… я еду от меня ко мне через меня.

                               Сергей Петров

 

По улице иду, и улица слышна,
так, словно бы со мной звучащая кассета:
из каждого сейчас открытого окна –
то музыка, то смех, то громкая беседа.

 

Но хоть по струнам бей, а хоть во тьму кричи,
звучанье с тишиной почти неотличимы –
весь этот белый шум, разлившийся в ночи,
не вызовет во мне ни страсти, ни кручины.

 

И вдруг в какой-то миг в четыре ноты трель
с экрана, где идёт сегодняшнее действо, –
и я перенесён за тридевять земель,
в иные времена, в моё больное детство.

 

Я там в пустом дому, где радио поёт,
я слышу эту трель – высоких клавиш пенье,
и робкая душа срывается в полёт,
чтоб слово отыскать, созвучное мгновенью.

 

Неопытна душа, но открывает суть,
бесстрашно в высоте над бездною покоясь,
и прозревает путь – нелёгкий долгий путь –
и родственной души необъяснимый поиск.

 

Я там – и снова здесь, в полночной тишине,
я тот же, что и был, но стал как будто новым.

Иду я от меня через меня ко мне,
и впитываю звук, и отвечаю словом.

 

6.

 

Перестали читать мы наивные книжки…

                              Александр Големба

 

Мы наивные книжки читали,

мы наивные фильмы смотрели.

Грели душу простые детали,
уши тешили мягкие трели.

И казалось, что так и продлится
бесконечная наша дорога,
и что будут приветливы лица,
и что трудностей будет немного.

 

Но не дважды потом и не трижды
посмеялась планида над нами:
что творишь ты и что говоришь ты,
исполняется лишь временами,
да и то не в задуманном виде,
а в каких-то ошмётках убогих…

И живёшь в постоянной обиде –
на кого? А признайся – на многих!

 

Эти злобны, а эти сановны,
а у этих отсутствует жалость –
а они ведь всего и виновны,
что тебе на пути повстречались.

Только опыту чуть поднабрался,
чтобы в собственной выразить коде,
только в чём-то слегка разобрался –
а уже и финал на подходе.

 

Да и путь-то не кажется длинным –

лишь на прошлое щуришься слепо.

Снова тянет к наивным картинам,
где герои добры и нелепы.

Вновь читаем наивные книги,
их сюжет со своим примиряя,
персонажей прекрасные лики
без боязни к себе примеряя…

 

7.

 

Внезапно свет погас и счётчик замолчал.

Пришлось во тьме зажечь свечу из поминальных.

И всплыли имена и близких мне, и дальних,
как будто было здесь начало всех начал.

 

Как будто тот огонь, что я в руке держал,
что освещал лишь мне короткую дорогу,
был неспроста зажжён: он был угоден Богу
и потому не мне, а всем принадлежал.

 

Так шёл я со свечой, и был мой шаг нескор,
и тех, кого уж нет, я вспоминал в печали,
и в памяти моей их голоса звучали
так, словно бы они живые до сих пор.

 

А кто-то шёл за мной, но кто – не ведал я,
лишь знал, что он идёт, пока свеча не гаснет,
и каждый малый шаг был мимолётный праздник,
как малая свеча во мраке бытия.

 

Январь-февраль 2008

 

 

*   *   *

 

Был город незнаком. На сердце было мглисто,
оно твердило мне: скрывайся и молчи!
И грузный человек с лицом кавалериста
взял деньги у меня и дал взамен ключи.

 

Затоптанный подъезд и пыльные перила,
шаги на самый верх в недоброй тишине…

Но комнаты окно вид на море дарило –

всенепременно то, что было нужно мне.

 

И я в квартире той стал жить уединённо
и мысленно залёг на самое на дно.

Казалось раньше мне, что бытие бездонно,
и вот пришёл рубеж, и мне одно дано –

 

смотреть, что за спиной, и подводить итоги,
сомнения тая и отметая злость,
все вехи перебрать на сбывшейся дороге
и всё-таки жалеть о том, что не сбылось.

 

Но что же не сбылось? Ах, это, право, смутно…

И вот в какой-то день, сомнения гоня,
я вижу, что в порту причаливает судно,
и ясно сознаю, что это – для меня.

 

Я покидаю дом, едва собрав пожитки,
бросаюсь на причал с остатками монет,
готов на третий класс, на хлеб и кофе жидкий,
но только бы попасть в места, которых нет.

Ну, разве же не блажь, не чушь в мои-то годы?

Старик, угомонись, живи, как все живут!

Зависим от причуд природы и погоды,
найдёшь ли что-то там? – но всё утратишь тут.

 

Но так зовёт гудок, так манит след слоистый
несбывшихся надежд и улетевших лет!

И грузный человек с лицом кавалериста
бросает все дела и долго машет вслед…

 

Февраль 2008

 

 

*   *   *

 

                                        В.

 

Лёг под утро искрящийся иней,
и как будто открыла завеса
чистоту и отчётливость линий,
что лишают строения веса.

 

И как будто почти без усилий,
отрицая свой облик вчерашний,
над земною поверхностью всплыли
путепроводы, шпили и башни.

 

Это длилось не более часа,
а потом всё вернулось на место,
чтобы изредка снова случаться,

но когда – никому не известно.

 

Что ж, годится возможность любая:
трудно жить с ощущением смуты,
но зато не живёшь прозябая
в ожидании этой минуты.

 

Февраль 2008

 

 

*   *   *

 

Это город, от шиферных кровель седой,
с черепичным пятном кое-где.

Это арки моста над прозрачной водой
и обратные арки в воде.

 

И дрожащие блики засеяли сад,
и колодезный ворот скрипит,
и слегка улыбается старый фасад
и латунной табличкой слепит.

 

И старинная кладка торговых рядов,
желтизна пропесоченных стен…

Это было давно, но ручаться готов,
что и нынче там нет перемен.

 

Озираться не надобно по сторонам
и выискивать тайную весть:
если что-то так цельно запомнилось нам,
значит, это реальность и есть.

 

Кто-то смотрит иначе – и что за беда?

Он достоин своей красоты.

А во мне остаются мои города,
и дороги мои, и мосты.

 

Февраль 2008

 

 

*   *   *

 

Чёрное на жёлтом – это трасса.

Никого – лишь суслики у норок.

               Из стихотворения 1977 года

 

Многократно клееная лента:
в Кызыл-Кум, домой везёт бригада
ящик пива из Ленинабада –

нынче бы сказали: из Ходжента.

Под тяжёлой войлочной кошмою
ящик пива сохранит прохладу,
а другого пива здесь не надо,
ибо дело явно не зимою.

Градусов, наверное, под сорок,
чернота размякшего гудрона…

В память посылаю полусонно:

никого – лишь суслики у норок.

А в машине всем охота пива
и домой доехать поскорее –

русские, узбеки и евреи,
публика проста и неспесива.

Все из одного – пока что – дома,
все мы на одном – пока что – свете,
отделяет нас десятилетье
от разрыва и крутого слома.

Кто в своём останется посёлке,
кто в Москву, а кто ещё подальше –

и в Израиль, и в Канаду даже…

А пока что в кузове примолкли:
позади и впереди усталость,
позади и впереди дорога.

Ах, ребята, не судите строго –

всё прошло, но что-то ведь осталось?!

 

Февраль 2008

 

 

СМОТРИТЕЛЬ МАЯКА

 

                       Владимиру Цивунину

 

Комната светла и высока,

из окна для взгляда есть разбег.

Здесь живёт смотритель маяка,
одинокий тихий человек.

 

Рано утром гасит он огонь –
тот, который полыхал в ночи,
зажигая в кухоньке другой,
чтобы день от ночи отличить.

 

Полчаса – и завтрак на столе:
гренки, сыр, и кофе не забыт.

Есть у всех заботы на земле,
вот и у него привычный быт.

 

И огонь для сытости горит,
а зимой ещё и для тепла,
и смотритель гостю говорит:
- Как дела? Да ничего дела!..

 

Но когда опять подходит ночь,
он восходит лестницей-винтом.

Тем, кто в море, должен он помочь
и предназначенье видит в том.

 

На виду сферических зеркал
разжигает он большой огонь,
чтоб моряк во тьме его искал,
уходя от штормов и погонь.

 

Ночь свята! И человек готов
жизнь свою укоротить на треть,
только б не лишиться тех трудов,
только бы огню его гореть.

 

А наутро гасит он порыв,
и топочет в кухне у стола,
и бормочет, трубку раскурив:
- Как дела? Да ничего дела!..

 

Февраль 2008

 

 

ДОМ

 

Было не по себе: уж очень шаги слышны.

На всём лежала печать тлена и тишины.

А стало не по себе, как только открыл я дверь
в строенье, где не живёт ни человек, ни зверь.

Подумал я в тот же миг, ещё хладнокровье храня,
что вроде бы нет примет, но ждёт опасность меня;
покуда не стала она реальностью на пути,
может быть, есть резон отставить всё и уйти.

Но он стоял предо мной, тёмный молчащий дом,
и я вспоминал о том, что слышал раньше о нём –

о всех подъездах его, о флигелях и дворах,
о странных его чудесах, о хитрых его дарах, –
и ещё о рутине дней, где, длись они хоть года,
не будет этих даров, как не было никогда.

И я вошёл в коридор, но только подумать смог,
что ожидает меня, как сзади щёлкнул замок,
и вслед за тем услыхал ещё ключа поворот
и понял: нельзя назад, можно только вперёд.

И сделал я шаг-другой – и вдруг осветился дом,
послышались голоса в доме, как прежде, пустом,
и вот я стал различать, кто там и что сказал:
звучало имя моё под сводами гулких зал!

Всё громче звучало оно – толпа повторяла его,
словно по залам шло некое торжество,
но я отдельно шагал, в события не вовлечён,
и чуял угрозу себе со всех четырёх сторон,
которую странный дом продолжал источать,
ибо, как прежде, на всём лежала тлена печать.

А я продолжал шагать, и кончился коридор,
и по ступеням крутым попал я в какой-то двор,
где не было никого, и в проломе стены
был выход; но в пустоте не слышал я тишины!

Того, что со мной стряслось, я объяснить не умел –

ещё продолжался крик, ещё оркестр гремел,
ещё перекличка шла по радио или TV, –

и понял отчётливо я: хоть плачь, хоть волосы рви,
оно свершилось; ещё я дому не побратим,
но весь мой путь через дом отныне необратим.

И слов ещё не найдя, уже я их повторял –

что в доме том приобрёл и что я в нём потерял…

 

Март 2008

 

 

*   *   * 

 

Был судьбой дарован случай;

                                 но проходят год ли, два ли –

из явления, в котором дорожил ты каждым мигом,
постепенно-постепенно высыпаются детали,
остаётся оболочка, именуемая мифом.

 

И ещё проходит время – год ли, два, а то и десять,
и о том припомнит кто-то, спутав следствие с причиной.

Ты пытаешься поправить,

                                а в ответ: - Да брось чудесить! –

и лицо твоё как будто заслоняется личиной.

 

А потом ты сам, который был участником событий
и свидетельствовать мог бы перед городом и миром,
повествуешь любопытным о своём тогдашнем быте,
подгоняя те рассказы под указанное мифом!

 

Ибо что-то точно помнить – труд, увы, неблагодарный:
тяжело прожить на свете, никому не потакая.

Потому бездумен список именной и календарный,
потому она такая, вся история людская…

 

Март 2008

 

 

*   *   *

 

Как стекают потоки дождя с придорожного камня,
так стекают с бумаги слова, не исполнив исканья.

Нужно было найти для начала запев неслащавый,

а в словах оказался поход за хвалою и славой.

Нужно было найти сочетание смысла и лада,
а в словах оказалась одна звуковая услада.

Нужно было найти сочетание страсти с мотивом,
а в словах оказалось участие в беге ретивом.

Нужно было найти сочетание чувства и меры,

а в словах оказались одни миражи и химеры.

 

Это все не впервой, что слова не даются пока мне.

Скоро кончится дождь;

                        я вернусь к придорожному камню.

Можно выдолбить лунку –

                        придумать подобье колодца,
углубить и расширить, и в лунке вода соберётся, –

три-четыре глотка, но и эта ничтожная влага
будет нужной кому-то для трудного ровного шага.

Утоление жажды… Престранная штука водица –
где и как соберётся, кому и когда пригодится?

Я не знаю ответа. Я лунку долблю понемногу,
а когда отдыхаю, спокойно смотрю на дорогу.

 

Апрель 2008

 

 

*   *   *

 

Чтоб роман сочинить, нужно много серьёзных усилий,
из-за этого трудно добраться до первооснов.

Потому романисты – всегда толкователи былей,
а поэты легки, и они толкователи снов.

 

Тяжело романистам – в сюжетах зигзаги, пороги,
картотеку героев едва ли вместит голова.

Потому романисты к деталям придирчиво строги,
а поэты просты и к мечтам подбирают слова.

 

Романистам нужны документы, свидетели, книги,
а ещё ко всему и фантазии мощный полёт.

А поэты тихи – их тревожат отдельные миги:
гром гремит вдалеке или рядышком лютня поёт…

 

Апрель 2008

 

 

 

ИГРАЮЩИЙ В БИСЕР

цикл сонетов

 

ИГРА

 

Среди моих забот есть некая игра;
на первый, беглый взгляд она – игра без правил.

Но сложный, строгий мир таит её кора –

я даже для себя устав её составил.

 

Заняться той игрой не в силах детвора:
игра стеклянных бус – забава умудрённых,
которым ведом труд и ведома муштра,
и с ношею такой не справится ребёнок.

 

В той ноше вся судьба, вся жизнь – твоя сестра,
все познанные вглубь науки и искусства, –
а после чудеса выходят на-гора
в усилиях ума, в распахнутости чувства.

 

У них отменный вид и безупречный вкус –
а в общем пустяки: игра стеклянных бус!

 

ШКОЛЯР

 

Шёл рядовой урок родного языка;
учитель приводил грамматики примеры.

И вдруг я ощутил, что звучная строка
являет образец и вольности, и меры.

 

Был мерой сам напев, подобие манка,
зовущего зайти в просторные тенёта,
в которых вольность есть, и есть наверняка:
обычные слова пригодны для полёта!

 

Но детские года, но слабая рука,
круженье головы, стеснённое дыханье…

А позади – тома, пространства и века,
и хоть из кожи вон – лишь робкое порханье.

 

И двадцать лет пройдёт, и тридцать лет пройдёт,
пока случится он, мечтаемый полёт.

 

СТУДЕНТ

 

В читалке верхний свет немного приглушён,
зелёный абажур, вниманье на пределе –
я в добрый водоём как будто погружён:
читаю дивный том Георгия Шенгели.

 

Как истый виртуоз мне объясняет он,
что и в большом труде, и в самой малой пьесе
быть равными должны свобода и закон,
что весь построен лад на этом равновесье.

 

Я был наивно юн, я был тогда влюблён,
огромный шар земной качался под ногами,
и музыка, что шла ко мне со всех сторон,
рассудку вопреки была в мажорной гамме.

 

Но я-то знал уже – и знаю до сих пор:
чтоб состоялся лад, мне нужен и минор.

 

ПОДМАСТЕРЬЕ

 

Мой мастер был хромой и тяжело больной,
но в молодости он заметным был боксёром.

Увесистый кулак лежит передо мной,
кладя конец пустым и долгим разговорам.

 

Нет, что вы – не битьё; мы с нежностью сплошной
друг другу говорим и непростые речи.

Нет, это просто знак, где правдою одной
возводится барьер, и нужно, не переча,

испить её не враз, как пьют водицу в зной,
а медленным глотком, как сильное лекарство.

Зато проходит срок, и крылья за спиной
сулят полёт – и с ним венчание на царство.

 

Мой мастер отошёл, но свой оставил знак –
перед неправдой слов увесистый кулак.

 

ПОСЛУШНИК

 

Я много долгих лет молчал в монастыре,
где разрешались лишь молитвы и молебны.

Я уходил к труду, вставая на заре,
я верил, как и все: труды – они целебны.

 

Я тихо в келье жил, как мышь в своей норе,
никак не бунтовал, не возражал запретам.

Но что греха таить – душа рвалась к игре,

наполненной умом, звучанием и светом!

 

И вот затылок мой в обильном серебре,
дверь справа от меня, окно в решётке – слева.

И в холоде зимы, и летом на жаре
я научился ждать без паники и гнева:

 

ложиться и вставать, молиться, есть и пить,
и верить в мой черёд, и серебро копить.

 

МАСТЕР

 

Пришла пора войти в когорту мастеров
и направлять игру с наставниками вместе.

Оно, конечно, жаль, что стар и нездоров,
но признан как-никак, и похвалы – без лести.

 

Со мной моя игра, мой неизменный кров,
спасение моё от бурь и потрясений.

Когда иду на плац, сомненья поборов,
я не один в игре – со мной мой добрый гений.

 

Но в памяти моей не исчезает ров,
где сгинула семья, когда я был ребёнок.

Игра – она игра, но вывод мой суров:
меж нею и судьбой зазор предельно тонок.

 

А ежели не так, то есть изъян в судьбе.

А может быть, в игре. А может быть, в себе.

 

ПАМЯТНИК

 

Приходит час такой, что погасает свет –
не в доме до утра, а в мире и навеки.

Приходит он ко всем, и вариантов нет,
и человек лежит и не подымет веки.

 

Всё кончилось навек: не написать портрет,
не выдумать сюжет, не выиграть сраженья,
не поиграть с дитём, не сочинить сонет –

на всём теперь запрет стремленья и движенья.

 

Тот час идёт ко мне, и на исходе лет
я говорю себе, что прожил их без лени
и верю потому, что будущий поэт,
неведомый сейчас, в грядущем поколенье

две-три моих строфы возьмёт в свою игру –

и весь я в тлен уйду, но весь я не умру.

 

Апрель-май 2008

 

 

 

 

*   *   *

 

Я синiй снiг од хати вiдкидав...

                         Павло Тичина

 

На столе самодельный приёмник,
стопка книг и тетрадей стопа.

Жить в условиях менее скромных
я не прочь, да фортуна скупа.

Потому-то, желанья, молчите,
отложите свой пыл на потом:
в украинской деревне учитель –

угол есть, и спасибо на том.

 

За спиной, за стеною, за хатой
мир другой и другой разговор,
а в окошке – лишь краски заката
и по окна заснеженный двор.

Много синего-синего снега!

Белый должен бы видеться цвет,
но при свете закатного неба
вижу то, что открыл мне поэт.

 

Этот вечере до малого мига
помню я сквозь года и года,
потому что открытие мира
для меня начиналось тогда.

И уже проступали на фоне
поглощающей всё темноты
синий снег, и лиловые кони,
и зелёные в рощах цветы.

 

Май 2008

 

 

ПОСТСКРИПТУМ

 

...И вот он вышел в свет, довольно толстый том
с фамилией моей,

                           и было в томе том
всё лучшее, что я надумал за полвека.

И хоть компьютер мой хранил ещё тома,
но говорила мне история письма:
чтоб имя сохранить – достаточная веха.

 

Чтоб имя сохранить – понятно, не навек, –
хотя б на некий срок в тиши библиотек,
на полках у людей, на сайтах Интернета…

А всё же, что потом? Не имя почитать,
а будет ли кому ту книгу почитать,
да вообще читать – кто обещает это?

 

Тогда зачем оно, продленье сладких мук,
когда не можешь спать, пока не пойман звук,
пока ты не нашёл единственное слово?

Хоть самому себе безбоязно скажи –
зачем они нужны, пустые миражи,
с которых каждый день ты начинаешь снова?

 

Но можно и спросить: зачем гудит прибой,
зачем весенний гром грохочет над тобой
и помнят небеса о жаворонке звонком?

Зачем шумит листва, когда вокруг ни зги,
зачем в тиши шуршат полночные шаги

и песенка зачем поётся над ребёнком?

 

А просто жизнь идёт, не спрашивая нас,
и нужно просто жить сегодня и сейчас,
где каждый новый день как чистая страница,
и заполнять её не завтра, не потом –
сегодня и сейчас,

                           и не жалеть о том,
чему не суждено надолго сохраниться.

 

Май 2008

 

 

МУЗЫКА

триптих

 

1. ВАЛЕНТИН СИЛЬВЕСТРОВ. ТИХИЕ ПЕСНИ

 

Голос одинокого мужчины:
озеро, земля полупустая,
и стихи, как горные вершины,
светятся, над озером витая.

 

Голос внятен, светел и негромок,

хоть порою и звучит сурово,
и сравнялись предок и потомок
в ощущеньях музыки и слова.

 

Как поток, просторный, неослабный,
льётся голос мягко и лирично.

И – удар по клавишам внезапный,
ибо жизнь, увы, негармонична.

 

2. АЛЬФРЕД ШНИТКЕ. ЗИМНЯЯ ДОРОГА

 

Вот сюжет: ямщик в тулупе и, обыденно знаком,
экипаж – кибитка тесная с одиноким седоком.

По дороге зимней, скучной тройка борзая бежит;
вдоль дороги тьма бездонная, на дороге лёд лежит.

Тройка движется не борзо, хоть для бега рождена, –
от обочины к обочине всё мотается она.

Скользко, ветрено и зябко, хоть какой бы огонёк! –
вдоль дороги тройка движется, а выходит поперёк.

Сбился с ритма колокольчик под невидимой дугой,
звук несётся не серебряный, не заливистый – другой:
завыванию метели подголоском служит он,
этот хриплый и прерывистый, этот судорожный звон.

Ах, куда ты мчишься, тройка, если цель и не видна?

Только путь, по обе стороны – леса чёрная стена,
стук копыт и скрип полозьев, резонанс сосновых крон,
полной тьмы разноголосица,

                                   поступь страха с двух сторон.

Что там справа или слева, кто там, к чёрту, разберёт?

Лишь кибитка стонет, бедная, отмечая поворот –
то ли вывихи креплений, то ли боли седока,
то ли ветер неприкаянный крик принёс издалека...

Тройка мчится, тройка скачет, сердце рвётся из груди,
никому сейчас неведомо, что у тройки впереди.

Слева – крутизна опасная, справа – в проруби вода,
экипаж вот-вот развалится, и дорога – в никуда!..

 

3. АРВО ПЯРТ. SPIEGEL IM SPIEGEL

 

Струна рояля служит камертоном
и, повторяясь, говорит с терпеньем,
а скрипка откликается то стоном,
то жалобой, а то и тёплым пеньем.

 

Струна рояля служит камертоном,
в границы строя загоняя властно,
когда о состоянии влюблённом
виолончель рассказывает страстно.

 

Струна рояля служит камертоном,
когда других поползновений нету,
а выглядеть сурово-непреклонным
поручено холодному кларнету.

 

Так хороши все ипостаси мира,
но кто-то должен быть и камертоном,
чтобы зажглась божественная лира
не хаосом, а всё-таки законом.

 

Май 2008

 

 

ИЗРАИЛЬ

 

Красные крыши, белые стены, пальмы вдоль улиц,
жаркое солнце девять десятых времени года…

Духом прибоя – йода и соли – мы захлебнулись
около моря, в нашей конечной точке Исхода.

 

Был ли то выбор? Зря говорится «вольному воля» –
дал нам Всевышний эту площадку под небесами,
наши стремленья, наши надежды, нужды и боли,
видимо, зная лучше, чем это знали мы сами.

 

Минуло много лет и событий, но и сегодня
чувствую что-то вроде восторга, ибо в итоге
мы как сумели, но разобрали знаки Господни
и без сомнений им поручили наши дороги.

 

Войны, теракты, козни Европы, козни соседей -
полнятся этим дни и недели, месяцы, годы…

Мало пространства, вдоволь заботы, много трагедий,
но, не стихая, дует ознобный ветер свободы.

 

Май 2008

 

 

ЧЕРНОВИК

 

Я у памяти слово выпросил –
то, единственное, которое…

И порвал черновик, и выбросил –

уж такое движенье скорое.

 

Записал чистовик в компьютере
и поверил в него заранее.

Распечатал. А взглядом утренним
обнаружил в тексте зияние.

 

Будто слово, что ночью виделось
панацеей, крутым решением,
на собратьев своих обиделось,
учинив там опустошение.

 

А другие, ему созвучные,
что сошлись на бумаге порванной,
испарились, и волей случая
не осталось и тени подлинной.

 

Отзвучала и смолкла музыка –

та, что сам в душе своей вырастил.

Не вернуть черновик из мусора,
не воротится то, что выбросил.

 

Пусть он был измятый, исчёрканный,
неразборчивый – тем не менее
в нашем мире прозренья чёткие
не рождаются за мгновение.

 

Знаю слов я многие тысячи,
но по жизненной злой иронии
никогда уже не отыщется
черновая запись гармонии…

 

Июль 2008

 

 

КНИЖНАЯ ЗАКЛАДКА

 

После первого прочтенья
пробежали двадцать лет –
вот и в книге подтвержденье:
старый месячный билет.

 

Двадцать лет – скажи на милость! –

пролетели, словно миг.

Что, однако, изменилось –

не вокруг, а в нас самих?

 

Ну, понятно, постарели,
добрались и до внучат.

Но занятно – те же трели
в нашей памяти звучат.

 

И не сладко, и не гладко
жизнь текла – а вот поди ж!..

Эта книжная закладка
возвратила гладь и тишь.

 

Снова снег в оконной раме
и перо в моей руке.

И удача – за горами,
и признанье – вдалеке.

 

Никаким не верю фразам
и судьбу не тороплю.

Никому я не обязан,
кроме той, кого люблю.

 

И эстонский берег снова,
из-за туч неяркий свет,
и судьбы моей основа
хороша на много лет:

и на двадцать, и на тридцать,
и на прочие года…

Может многое случиться,
только это – навсегда.

 

Ни прореха, ни заплатка
не грозят ей – и молчок!..

Ах ты, книжная закладка,
мой непрошенный сверчок!

 

Июль 2008

 

 

*   *   *

 

Видно, время такое коварное –
новый век, возрастание риска…

Мы живём в ожидании варваров:
говорят, что они уже близко.

 

Мы храним чудеса антикварные,

мы храним золотые страницы,

но живём в ожидании варваров,
а для них не преграда – границы.

 

Некорректно о том разговаривать,

только страх цепенит временами…

Мы живём в ожидании варваров,
а они уж давно между нами.

 

Июль 2008

 

 

*   *   *

 

Раб потому и раб, что нет ему свободы –
без видимых причин: а просто он таков,
хоть от него никто не требует угоды,
и нет над ним кнута, и нет на нём оков.

 

Что воля, что загон – неужто всё едино?

Раб потому и раб, что где ни жить ему,
по собственной нужде он ищет господина,
который объяснит, зачем и почему.

 

Опору ищет он не в философском томе,
не в смысле бытия, не за его чертой –
раб потому и раб, что изначально тёмен
и беспечально горд своею темнотой.

 

Ни добрые мечты, ни радужные мысли
его не увлекут на вольные хлеба.

Почти всегда жесток, почти всегда завистлив,
раб потому и раб, что в нём душа раба.

 

Июль 2008

 

 

*   *   *

 

И нет для тебя ни названья,

                        ни звука, ни слепка.

                        Осип Мандельштам

 

Тяжёлые волны, в скалу ударяя, гудят,
зелёные нити за камни хватаются цепко,
неспешно растёт на скале фантастический сад,
и нет для него ни названья, ни звука, ни слепка.

 

Ничем не опишешь цветенье его и плоды,
его очертанья загадочны и прихотливы.

Неспешно растёт над суровым кипеньем воды
и равно приемлет приливы её и отливы.

 

Немногие люди глядят на зелёный массив
скорей равнодушным

                       и редко внимательным глазом
и думают: странно – растёт, никого не спросив,
ничем не питаясь, ничем никому не обязан.

 

А нужно и вправду немногое: влага и свет,
да прочная глыба, да грохот волны у подножья…

Ни звука, ни слепка, и даже названия нет –

а всё же живое, а всё же создание Божье.

 

Июль 2008

 

 АВТОПОРТРЕТ

 

Решил я написать автопортрет,
и в зеркало смотрелся ближе к ночи,
и показалось, что природа хочет
открыть мне свой существенный секрет.

Возможно, был неподходящий свет,
возможно, что глаза мои устали,

Но в зазеркалье появляться стали
те я, кого давно на свете нет.

 

Мне виделся морщинистый овал
под редкими седыми волосами,
но на лицо с обвисшими усами
иной какой-то облик наплывал,
как будто шёл мгновенный карнавал,
и зеркало топорщилось гримаской:
изящной молодящеюся маской
портрет из первой книжечки вставал.

 

И рос бухарский глиняный дувал,
перемещая местности и даты,
и я, сорокалетний, бородатый,
поблизости в пустыне кочевал.

И тут же, словно в памяти провал,
я, юный, безбородый и весёлый,
входил в большую хату сельской школы,
где физику тогда преподавал.

 

Поди останови движенье лет,
когда они проносятся оравой!

Мальчишка белокурый и кудрявый
на трёхколёсный влез велосипед.

И нынешний седой анахорет
давно ушедших снова воскрешает
и сам себя бессильно вопрошает:
- И это тоже твой автопортрет?..

 

Июль 2008

 

 

 ЧЕТЫРНАДЦАТЬ ПОЛОС

 

В.

 

У живописца был особый ритуал –
закончив полотно, уничтожать наброски:
бумагу и картон он попросту сжигал,
а ежели холсты – то резал на полоски

и оставлял одну свидетелем в архиве,
чтоб не терялся след в обратной перспективе, 

и качество труда, шутя, но и всерьёз
оценивал всегда количеством полос.

 

Он другу позвонил: - Картину написал
в четырнадцать полос! Ты заходи, увидишь!

А друг был полиглот: понятно, русский знал,
английский и латынь, иврит, немецкий, идиш…

И, эту страсть свою в беседе поясняя,
он говорил не раз: - Прекрасна речь родная,
но чтоб своими быть в пространствах и веках,
должны мы говорить на всяких языках.

 

Вот старые друзья стоят перед холстом,
и видит полиглот песчаную пустыню,
но в уголке земли, безжизненно пустом,
что за день раскалён и за ночь не остынет,
вдруг замечает он престранное явленье –
буквально на глазах, во время представленья,
стремительно растёт скалистая гряда
и с гребня той гряды свергается вода!

 

И, плечи приподняв, художник говорил:
- Не понимаю сам, как это происходит,
но чую за спиной размах огромных крыл,
и некая рука моей рукою водит.

Четырнадцать полос – серьёзная работа,
и длилось это всё без малого два года,
и каждый мой эскиз был шагом на пути,
где тяжело идти, но надобно идти.

 

А друг ему в ответ: - Рискну предположить:
ты делаешь эскиз; как будто всё в порядке –
и краски, и сюжет; но неспособен жить
во времени эскиз, поскольку нет загадки,
нет удивленья в нём – а это ведь основа!

Ты начинаешь вновь, ты ищешь Божье слово:
ты только человек, а Он – всесильный Бог,
но если ты – творец, вам нужен диалог!

 

А чтоб его вести, необходим язык –
ну, пусть не весь язык, а только Божьи знаки,
и пусть из многих раз ты лишь в одном проник –
он прорастёт в тебе, как прорастают злаки.

А злак – одно зерно и полновесный колос,
и с ним к тебе придут и цвет, и вкус, и голос,
и запах, и сюжет, и даже иногда
пустынная гряда, с которой бьёт вода.

 

И позабудешь ты, откуда началось
творение твоё – творение Господне.

Тогда-то и нужны четырнадцать полос,
которые, смеясь, ты показал сегодня, –

четырнадцать путей, ведущих от начала,
четырнадцать пустынь, где боль твоя звучала,
четырнадцать рубцов на сердце и мозгу,
позволивших в конце сказать: - И я могу!..

 

Июль 2008

 

 

*   *   *

 

Старый бревенчатый дом.

Старый тесовый забор.

Рядом, на взгорье крутом,
тёмный насупленный бор.

 

В доме не видно огня
и не слыхать голосов,
лишь на воротах, маня,
ржавчиной стонет засов.

 

Только под кровлю войдёшь –

следом пойдёт по пятам
мелкая хвойная дрожь,
как написал Мандельштам.

 

Что же ищу я в дому,
след оставляя в пыли?

В доме, подобном ему,
давние годы прошли.

 

Вот возле входа бадья,
ходики вот на стене…

В доме ли двигаюсь я?
Движется дом ли во мне?

 

Возле крыльца, под окном,
кадка с водой ледяной.

В облике дома дневном
что-то от жути ночной.

 

Ухает чем-то чердак,
в подполе мышья возня.

Кто он мне – друг или враг?
Что он пугает меня?

 

Чем он так тяжко томит,
что и вздохнуть не даёт?

Бор в отдаленье шумит –

мнится, что поезд идёт.

 

Ноги ступают с трудом,
словно не гость я, а вор.

Старый заброшенный дом.

Старый подгнивший забор.  

 

Июль 2008

 

 

*   *   *

 

Осталось десять спичек в коробке́ –
хранительниц огня сухих и тонких,
и двигаться приходится в потёмках
с особой осторожностью руке:

зажечь и пламя ровно поднести
к сухой бумаге, бережно хранимой,
чтобы надёжно, без пустого дыма,
костёр на бугорочке развести.

 

Когда почти что месяц льёт и льёт,
задача, скажем прямо, непростая.

Все обносились, вымокли, устали,
и минимум недельный переход


всем предстоит сквозь бурелом и дождь –
шагать с поклажей в распорядке строгом,
чтоб выйти на железную дорогу,
и слава Богу, ежели дойдёшь…

 

Случись хотя бы одному упасть
и по несчастью сильно повредиться,
как в сотнях неудачных экспедиций,
над ним – и всеми – открывает пасть

угроза жизни, в просторечье – смерть,
но не картинка, где скелет с косою,
а туча над штриховкою косою –
всё, что с носилок можно рассмотреть.

 

Измученный хранитель коробка́,
среди других ничем ты не отмечен,
бредёшь, как все. Но наступает вечер.
На мокром небе нет ни огонька.

 

Застёжку куртки мягко теребя,
стоишь, сосредоточенно незрячий:
согрев, просушка и обед горячий
теперь зависят только от тебя.

 

Укрыть в распахе куртки коробок,
и самому не задрожать при этом,
и озариться желтоватым светом,
и прошептать: - Удача, видит Бог!..

 

Июль 2008

 

 

*   *   *

 

Игорю Герману

 

Пока идут часы, ещё не всё потеряно;
пока идут стихи – листы и ветви дерева,
и дерево растёт, как вольное растение, –
живу в его тени, не выхожу из тени я.

 

И в этом свой резон: быть славе не обязанным,
пока идут часы, быть с вечностью не связанным,
и в неудачный день одолевать сомнения,
и продолжать расти, как вольное растение.

 

Когда ты никому не кланяешься поясно,
не страшно проиграть и вновь начать не боязно.

Пока идут часы, надежда не утрачена,
что излечу в себе глухого и незрячего.

 

Такая жизнь проста, по-своему значительна
и, честно говоря, нисколько не мучительна.

И дышится легко, и видится, и слышится,
пока идут часы – покуда тень колышется…

 

Август 2008

 

 

 *   *   *

 

Мы отправились в плаванье утром,
а сейчас приближается вечер.

Мы плывём на судёнышке утлом
и, понятно, ветрам не перечим.

 

Мы флотилией вышли из порта,

два десятка судов разномастных,
но недолго держались мы гордо –
раскидало нас в бурях опасных.

 

Мы плывём в направленье заката,
а попутчики реже и реже,
и не страшно, а чуть страшновато:
всё никак не видать побережья.

 

Скоро ночь; с темнотой не поспоришь,
если засветло мы не успели,
и копится в сознании горечь –
доберёмся ли вовсе до цели?

 

Очень трудно доплыть в одиночку,
а флотилии нет и в помине.

Сто опасностей кроются ночью –
сесть на мель, подорваться на мине.

 

Может, правда, случиться иначе:
доплывём, и причалим с рассветом,
и заплачем от редкой удачи –
но никто не узнает об этом…

 

Август 2008

 

 

ВИОЛОНЧЕЛИ ИСААКА ШВАРЦА

 

…Внезапно дирижёр повелевает
всем прочим инструментам стушеваться,
и в зал свои печали изливают
виолончели Исаака Шварца.

 

Вот музыка – светла и мелодична
и в кадре, и за кадром на экране,
и лишь виолончели непривычно
звучат в оркестре на переднем плане.

 

Они поют о встречах и разлуках,
и в горле ком, и глупо с ним бороться.

Я слышу в этих бархатистых звуках
сочувствие, покой и благородство –

 

всё то, что отзвучит и улетает,
но возвышает, а не бьёт по нервам,
всё то, чего так сильно не хватает
в жестоком этом веке – двадцать первом…

 

Август 2008

 

 

*   *   *

 

Эта птица кружится всё ниже –
так, что можно коснуться крыла.

Это время подходит всё ближе,
и не скажешь: была не была!

 

Только так, и никак не иначе –

нет путей на планете иных:
от небесного ока не спрячешь
ни себя, ни друзей, ни родных.

 

Лишь на срок пребыванье земное
и кукожится день ото дня.

Если птица кружит надо мною,
значит, попросту учит меня.

 

Приучает меня не бояться,
не держать униженья в уме,
жить, работать, страдать и смеяться
и не думать о будущей тьме.

 

Это может, конечно, случиться;
ну, случится – и всё.

                                А пока

круг замкнула тяжёлая птица
и опять поднялась в облака.

 

Август 2008

 

 

*   *   *

 

В.

 

Уже я вряд ли подберу
такие образы и звуки,
чтоб ожил парус на ветру
и замерла стрела на луке.

 

Уже я вряд ли донесу
свои слова к листу бумаги,
чтоб полыхал костёр в лесу
и лопотал родник в овраге.

 

Уже я вряд ли получу
подсказку от воображенья,
чтоб посвятить стихи мячу,
вину, таблице умноженья.

 

А что же есть? Понятий круг,
укромный и неистребимый,
где каждый штрих и каждый звук
увязан с обликом любимой,

и наполнение строки –
свечей субботних трепыханье,
касание её руки,
её тепло, её дыханье…

 

Август 2008



 

*   *   *

 

Всё скупей ложатся краски,

скоро хватит и одной.

             Надежда Мальцева

 

Будет чёрной краска эта –
ей подвластны свет и тень:
ведь довольно силуэта,
чтобы стал нагляден день.

Листья клёна, контур ветки,
монастырская стена…

Ничего, что нет расцветки –
в каждой памяти она.

Силуэт летящей птицы,
контур спящего кота…

А потом сотрёт границы
ночь – сплошная чернота.

И совсем не станет света,
и наступит тишина,
и тогда уже и эта
краска больше не нужна…

 

Август 2008

 

 

 

*   *   *

…под старость не стыдно цвести.

                    Надежда Мальцева

 

Осенний шафрановый цвет –

                                  как будто на ветке надрез…

Под старость не стыдно цвести: резонное слово поэта.

Когда мы весною цветём, едва ли найдётся мудрец
не то чтобы это сказать, а даже подумать про это.

 

Картина, привычная нам: осенние хмурые дни;
всё жёстче ветра по утрам, всё горше холодные ночи.

С деревьев исчезла листва, в апатию впали они.

Едва ли возможно цвести, и кто же цветенья захочет?

 

Но если в долине тепло, и если довольно воды,
и если, прорвав облака, радушное солнце сияет,
под старость не стыдно цвести.

                                    А будут, не будут плоды,
мне этого знать не дано. Кому полагается – знает.

 

Август 2008

 

 

*   *   *

 

Подпол весь проели мыши,

двор татарником зарос,  

хлев пустой, сарай без крыши
и телега без колёс.

 

И соседний двор такой же,
в сныти весь, ни стать, ни сесть.

Там и сбруя не из кожи,
но зато колёса есть.

 

Десять вёрст по глине рыжей
до ближайшего села –
всё одно: изба без крыши,
вместо лошади – метла.

 

И ни пахоты, ни луга –
только лес со всех сторон.

Позабытая округа.

Позаброшенный район.

 

Только чаща да берлога,
да церквушка на холме,
да неближняя дорога
растворяется во тьме.

 

Август 2008

 

 

*   *   *

 

Гляжу в окно. Внизу – надоевший двор.

Рядом – другие дома, их стены и крыши.

А за домами узкая улица Дрор:
её не вижу, но отчётливо слышу.

 

И там, левее, за скоплением крыш,
где крутой излом от водителя требует прыти,
она впадает в быстротекущий квиш –
так шоссе называется на иврите.

 

По квишу прямо, потом направо свернуть,
мимо Рамлы и, дальше, Латруна мимо,
и мы выходим на первый, на главный путь –

от Тель-Авива до Иерусалима.

 

Не часто я там – дважды-трижды в году:
ежедневны другие, обязательные маршруты.

Но суть не в том, что вот – к окну подойду
и мыслью туда долечу за долю минуты,

 

а в том, что мне не нужно на будущий год

откладывать встречу, своё нетерпенье пряча:

из дому выйду, сейчас автобус придёт,
и через два часа - я у Стены Плача.

 

Суровые древние камни высятся предо мной –
на украшения время себя не тратит.

Молча стою, и стоят за моей спиной
отец, и дед, и прадед, и прапрапрадед…

 

Сентябрь 2008

 

 

*   *   *

 

Сараи занимали угол
большого гулкого двора,
и в них жильцы хранили уголь,
брикеты торфа и дрова.

 

Но это к выходу поближе,
а за дровами, в глубине,
был мир, и гордый, и бесстыжий,
вещей, забытых не вполне.

 

Там были стёкла и фанерки,
канистры, рамы без картин,
бамбуковые этажерки
и манекены из витрин,

изношенные граммофоны
и трубы мятые для них,
игрушки в ящиках, бидоны
и много-много всяких книг.

 

Когда сараи открывались
для чистки их по временам,
богатства эти доставались
нам, любопытным пацанам.

 

Не насовсем – оно понятно, –
а так, на время, для игры,
и нас негромко и невнятно
манили странные миры,

 

где жизнь была совсем иная
для глаз, для слуха и для рук –
простая, чистая, чудна́я,
которой не было вокруг…

 

Сентябрь 2008

 

 

 

*   *   *

В.

 

Книги с детства собирали,
грампластинки – с дней весенних,
с вечеров консерваторских
и прогулок до рассвета.

А кино пришло позднее –

с видеомагнитофоном,
в дни, когда пошло на убыль
наше солнечное лето.

 

Мы влюблялись в эти книги,
мы внимали грампластинкам,
мы сочувствовали фильмам,
их создателям премудрым.

А в окне пылало лето,
а потом стекала осень,
а потом, почти внезапно,
мы проснулись зимним утром.

 

Мы себе позволим дольше
полежать, обнявшись тихо,
нас наполнят лёгкой грустью
об ушедших днях зелёных
непрочитанные книги,
непрослушанные диски,
непросмотренные фильмы
на кассетах запылённых…

 

Сентябрь 2008

 

 

*   *   *

 

Не обращаюсь к потомкам –
в этом есть доля риска:
когда говоришь негромко,
слышат лишь те, кто близко.

 

А я кричать не умею,
да и зачем – не знаю.

Раздаю, что имею,
думаю, вспоминаю.

 

Вспоминаю про вьюги,
думаю про хамсины,
собравшимся в ближнем круге
раздаю апельсины.

 

Ещё лучше – грейпфруты:
в них и сладость, и горечь.

Думаю почему-то,
что с судьбой не поспоришь.

 

Разное может случиться,
но если идёшь во мраке,
лучше тихо учиться
прочитывать Божьи знаки.

 

И проясняется мутность,
хоть не легко ученье.

Приходит тихая мудрость –
следовать назначенью,

 

подъёмы пути и спуски
воспринимать как данность
и даже за перегрузки
испытывать благодарность.

 

Вот и твержу уроки,
ценю часы и минуты.

Тихо слагаю строки
и раздаю грейпфруты.

 

Сентябрь 2008

 

 

*   *   *

 

Занял площади простор,
залил светом, глядя на ночь,
парусиновый шатёр,
солнцем выбеленный напрочь.

 

А наутро детвора,
в кулачки зажав монеты,
гомонила у шатра,
предвкушая чудо света –

 

ибо действо под шатром
звать иначе не годится:
там оркестра медный гром,
там гимнасты, словно птицы;

там подбор не для зевак
фокусов замысловатых;
там катаются на львах
и танцуют на канатах;

и, конечно, верх всего –
чудик в облике паяца:
над несчастьями его
можно вволю посмеяться!

 

Чудеса – за два часа
в медном радостном раскате
мы взлетаем в небеса,
мы танцуем на канате,


мы катаемся на львах,
мы гарцуем, как джигиты,

в наших умных головах
тайны фокусов укрыты!

 

Только клоун в стороне:
примерять его личину
ни к чему тебе и мне –

нам несчастья не по чину.

 

…Ах, вместилище игры,
купол доблести и славы!
Нас преследуют шатры –

карнавальные забавы.

Это славно иногда,
день-другой; но наша сага –

ежедневная страда,
ежедневная отвага.

 

Там, в шатре, неведом страх
и полны восторга лица,
но в домашних зеркалах
грустный клоун отразится…

 

Октябрь 2008

 

 

*   *   *

 

Мы засиделись у друзей в гостях,
в застолье добром и отнюдь не нищем.

Был праздник, и у входа красный стяг
бил на ветру тяжёлым полотнищем.

 

Шёл разговор под водку и коньяк,
с грибами, холодцом и расстегаем,
пока часы нам не пробили знак,
что на метро вот-вот, и опоздаем.

 

Тогда случилась ранняя зима,
и улицы снежком припорошило,
и потому была неполной тьма,

и от морозца в горле запершило.

 

И мы пошли, слегка навеселе,
не очень точно зная направленье,
и заблудились в серебристой мгле
под медленное снежное круженье.

 

Казалось бы, найти метро – пустяк,
но сторона всё менее знакома…

Мы засиделись у друзей в гостях,
давно пора бы оказаться дома,

а мы всё ходим, ищем путь к нему,
заночевать не вышло б на вокзале,
и где наш дом, и кто живёт в дому,
забыли, а возможно, и не знали.

 

А что вокзал? Что не зайти туда,
рот не кривя презрительной гримасой?
По крайности, там ходят поезда
и все равны перед билетной кассой.

 

Одна заботы – денег наскрести,
сигнал посадки ожидать за дверью…

Наш поезд на тринадцатом пути,
но нам ли опасаться суеверья?

 

Две трети жизни провели в гостях,
и только горечь: где мы были раньше?

И на дорогу только прах в горстях,
и сквозь позёмку запах флёрдоранжа.

 

Октябрь 2008

 

 

 

*   *   *

 

В начале шестого проснусь, как обычно,

                                           от птичьего пенья.

Заснуть бы по новой, однако боюсь,

                                            что не хватит терпенья
лежать неподвижно, надеясь, что сонность

                                            совсем не растает,
когда за окошком сумятица улиц, увы, нарастает.

 

И вот я лежу, а совсем недалече витийствует птаха
о солнечной жизни, о жизни, восставшей

                                             из пепла и праха.

И птичья премудрость в людское сознанье

                                             войдёт поурочно:
где селятся птицы, там люди живут

                                             постоянно и прочно.

 

А ежели люди живут на земле, заповеданной Богом,
они размышляют, и пашут, и строят, мечтая о многом.

А жизнь полнозвучна и этим бросает

                                              безмолвию вызов –

и птицы поют, и машины гудят, и орёт телевизор.

 

Но вот среди шума вдали возникает протяжная нота.

Едва различима, она всё яснее слышна отчего-то;
всегда неожиданны, непостижимы мгновения эти…

О Боже, как тихо во всём мирозданье

                                               на раннем рассвете!..

 

Октябрь 2008

 

 

*   *   *

 

Он украшал мою обитель
и был ценней любых наград,
зеркальный старенький «Любитель»,
мой первый фотоаппарат.

 

Коробочка, и шахта сверху,
и в ней картинки смутный вид…

Так снимок проходил проверку,
пока затвор ещё закрыт.

 

И в нужный миг нажать на тросик,
и облегчённый выдох: есть!

И результат в стихах и прозе –
двенадцать снимков шесть на шесть.

 

Я скуп или расчётлив не был,
снимал сначала всё подряд.

Но как-то взгляд направил в небо –
и вижу: облака летят!

 

И с той поры маниакально
ждала мгновения рука
в сачок пластмассово-зеркальный
поймать добычу – облака.

 

Ну вот, ну вот он, миг удачный,
моё прямое торжество!

Но проявил рулон прозрачный,
а там всё скучно и мертво.

 

И мне, в моём начальном ранге,
открылась истина одна –
что жизнь, поставленная в рамки,
себе без рамок – не равна.

 

И будет это расхожденье
томить до той поры, пока
не отыщу свой угол зренья,
весь век снимая облака.

 

Ноябрь 2008

 

 

ИСПОВЕДЬ

поэма

 

 

ВСТУПЛЕНИЕ

 

Тумблер на «ПУСК» -

                  и секундой позднее рвануло!

То есть рвануло мгновенно, но звук запоздал.

И в нарастающем грохоте память вернула
то, что я сам в отдалённые годы создал.

 

В юности я написал небольшую поэму,
но за полвека ни разу не вспомнил о ней.

Тут на работе налаживал новую схему:
тумблер на «ПУСК» -

                  и помчалась лавина камней!

 

Тумблер на «СТОП», и в тиши затаились фугасы,
грохот умолк, и в долине рассеялась пыль…

Тонко запела мелодия давнего часа,
соединив полувыдумку и полубыль.

 

Смутные тени на чёткие пали портреты,

вызвав почти недоверие к точным часам.

Музыка смолкла, но дышит вступление это.

Тумблер на «СТОП». Остальное я сделаю сам.

 

 

СТАРИК

 

Соль в тряпице, табачок в кисете,
рафинад в коробке жестяной,

и рюкзак заполнен на две трети –
не обуза для спины больной.

 

Шёл старик по сёлам и деревням,
жители кормили старика.

Он казался немощным и древним,
а ему-то нет и сорока…

 

Жуткое двадцатое столетье,
переломный год сороковой.

Из норильской никелевой клети,
слава Богу, выпущен живой.

 

День за днём шагал он неустанно,
выйдя на свободу в феврале.

К осени дошёл до Казахстана,
чтоб прижиться на чужой земле –

 

в тех местах, в которых не со зла ли
городок построили в степи,
в тех местах, куда семью сослали,
повелев: за зону – не ступи!

 

Сыну – шесть, жене едва за тридцать,
а на пятьдесят глядит жена…

В декабре сумели раствориться.

А в июне грянула война.

 

 

АККОРДЕОН

 

Сосед с войны вернулся без руки,
устроился в артель и пьёт с тоски,
и, выпивку сопровождая стоном,
выходит на крыльцо с аккордеоном.

 

И там стоит, как памятник себе:
медали в ряд, окурок на губе…

Соседский мальчик смотрит восхищённо
на клавиши его аккордеона.

 

- Ну что глазеешь? Хочешь – научу!

Пацан осипшим голосом: - Хочу!..

- Тогда садись, «Вельтмейстер» на колени,
и чтоб потом без жалоб и без лени!

 

…Он всей душой уроки эти брал,
всегда на школьных праздниках играл,
и вскоре знали и отец, и мама,
куда их сын прицелился упрямо.

 

И вот, когда в Москву собрался он,
сосед сказал: - Бери аккордеон –
он твой по праву. На пути на новом
ты и меня припомни добрым словом.

 

 

РОЯЛЬ

 

Уже не первый раз мне снится тот же сон:
вхожу в какой-то дом, на лифте поднимаюсь.
От лифта слева дверь. Стою у двери, маюсь –
чьей силой, не пойму, сюда я занесён?

 

Почём-то знаю я, что дверь не заперта.

Вхожу. Огромный зал. Ни кресел, ни подмостков,
а посреди – рояль. Отчётливо и жёстко:
один огромный зал, рояль и пустота.

 

Рояль зовёт к себе, надеждою маня,
что не случайны он и зал во всю квартиру,
и то, что я скажу и городу, и миру,
зависит от меня, и только от меня.

 

Рояль зовёт к себе, красив и горделив,
я подхожу к нему и поднимаю деку

и в музыку вхожу, как люди входят в реку,
чтоб испытать себя, теченье покорив.

 

И тут слепящий свет, как в детские года,
когда у нас в кино рвалась внезапно плёнка,

и просыпаюсь я с обидою ребёнка
и с чувством до сих пор неясного стыда…

 

 

СОНАТА «ШТИЛЛЕР»

 

Штиллер, Людвиг-Анатоль, из романа Макса Фриша;
чтоб запретное сказать, замечательная «крыша»:
сочетание двух тем – естества и пошлой роли;
всё упрятано внутри, как в почтовой бандероли.

 

Штиллер – скульптор, буржуа,

                                  муж, любовник и пройдоха;

механический вальсок отразит его неплохо.

Роль фактически одна, а различны только сцены,
вот и кружится вальсок без единой перемены.

 

Штиллер, Людвиг-Анатоль, – не лицо, а только маска;
чтоб из роли вышел он, предстоит большая встряска.

Это тема номер два, прямо движется и криво,
от сомненья до тоски, от мечтания до взрыва!

 

Штиллер с именем другим начинает жизнь другую;
в новой жизни ставит цель – правду горькую, нагую.

Но прошли в сплошных ролях годы, месяцы, недели,
и теперь не знает он, кто он есть на самом деле…

 

 

ТАНГО ИЗ КИНОФИЛЬМА

 

Чёрно-белое кино;
имитирует оно
плёнку, снятую давно –
            ещё в тридцатых.

Из окошка – страсти стон:
это старый патефон –
танго дедовских времён,
            войной чреватых.

 

Коммунальная страда –
здесь и дружба, и вражда,
вместе радость и беда,
            кадриль и танго.

А потом – война стеной,
мать с невестой за спиной;

с трёхлинеечкой одной –
            да против танка!

 

И ещё десяток лет
оставляет в фильме след,
и в кино приходит цвет,
            пусть и убогий.

Позади военный ад,
жизнь слегка пошла на лад,
и вернулся в дом солдат,
            пусть и безногий.

 

И опять за годом год,
предостаточно забот –
жизнь, конечно, не полёт,
            а так, болтанка.

Лишь порой, когда весна,
сон уходит, и слышна
та, далёкая струна –
            любовь и танго…



ФИНАЛ КОНЦЕРТА

ДЛЯ СКРИПКИ С ОРКЕСТРОМ

 

… Он отрывает скрипку от плеча,
и вот она на уровне чела,

и вот она уже над головой,
но музыка звучит не умолкая.

То в скрипке обретается, звуча,
душа, больная от мирского зла, –
глухие стоны жизни рядовой,
обычная трагедия людская.

 

А скрипка – выше, и уже смычку
не дотянуться до затихших струн;
молчит оркестр, и в тишине идёт
игра, которой прежде не знавали:
скрипач глаза возводит к потолку,
рука на грифе сторожит ноктюрн,
а в воздухе смычок узоры ткёт,
что назовут «Cadenza visuale».

 

Да нет, не то – какой уж там узор?
там судороги – так уходит жизнь!

Так двое, что навек разлучены,
прощаются; они – смычок и скрипка.

И вслед за тем дыханию простор,
и вслед за тем моленье: - Продержись! –
и вслед за тем глаза, что слёз полны,
и автора печальная улыбка…

 

ОПЕРНЫЙ ДУЭТ

«ДВЕ КОЛЫБЕЛЬНЫЕ»

 

– Спи, мой мальчик! Небесные ангелы
пусть хранят всё, что любим и холим.

– Шлоф, майн зунэлэ, шлоф, майн ингелэ,
золст ду зэен а зисн холэм.
*

 

– Спи, мой птенчик! Война великая
пусть утишит свои аккорды.

– Ун их зинг дир а шейнэ виглидэлэ,
их бадэк дих мит варэмэ колдрэ.
**

 

– Спи, воробышек! Жизнь разумная
так трудна в этом страшном веке!..

– Шлоф, майн ингелэ, шлоф, майн зунэлэ,
золст ин штилэрхейт зих уфвекн…
***

 

------------------------------------------------

* Спи, мой сыночек, спи, мой мальчик,
    пусть тебе приснится сладкий сон
(идиш)

** Я пою тебе красивую колыбельную,

     я укрываю тебя тёплым одеялом (идиш)

*** Спи, мой мальчик, спи, мой сыночек,

        чтобы в тишине проснуться (идиш)

 

 

КАДЕШ

 

Отец и мать ушли в один и тот же год:
она в конце зимы, а он в разгаре лета.

Не сокрушил меня совместный их уход –
я был готов к нему, – но стало меньше света.

 

Как прожили они свои две жизни тут?

Твердили с детства им:

                              «… как птица для полёта».

Что было на заре? Гонения и труд.

А что на склоне дня? Болезни и работа.

 

Не знаю, есть ли рай, но здесь прошли они
чистилище и ад, притом неоднократно,
и были к ним добры те считанные дни,
что минули, увы, давно и безвозвратно.

 

Тогда для них текла великая река,
тогда была любовь и первенца рожденье,
и музыка вела в далёкие века,
где бой добра со злом и к Богу восхожденье.

 

И даже этот путь им не́ дали свершить:
они ушли, тая лишь робкое касанье.

Но тянется от них ко мне живая нить,
и музыка моя звучит под небесами!..

 

 

СЮИТА «ВРЕМЕНА ГОДА»

 

Двое идут по влажной земле, по мягкой земле.

Кроны дерев, ещё без листвы, как кружева.

Запах весны, и от него навеселе
двое идут – им не нужны нынче слова.

Только б вот так в обнимку идти, времени бег
не ощущать – на то и любовь, на то и весна!

День впереди, а вечером ждёт случайный ночлег;
ночь впереди – на то и любовь, когда не до сна!..

 

В жёлтых песках весь год напролёт поиск воды.

Не наобум: и знаний запас, и тонкий расчёт.

Ранний рассвет, весь день напролёт – только труды,

сны по ночам за год собрать – наперечёт.

Это восторг – дням и годам счёт не вести,
кроме себя, ни на кого не уповать!

Всё, что не труд, – мелочь, пустяк, и на пути
так ли важны дом и покой, стол и кровать?

 

С бурых полей тянет весь день горьким дымком.

В ближнем саду корзины стоят, яблок полны.

На берегу спокойной реки сяду молчком –
очень давно я не слыхал такой тишины.

Вроде бы жил, вроде б любил, что-то открыл,
в небо взлетал – эта земля плыла подо мной…

Молча сижу, и ничего не осталось от крыл –
тех, что вчера воздух секли там, за спиной.

 

Пусто вокруг – не видно людей

                                     ни вблизи, ни вдали.

Пусто вокруг – лишь небеса и облака.

Эта тоска не потому, что люди ушли, –
люди ушли из-за того, что эта тоска.

Смотрю назад: путь лёгок бывал и бывал тяжёл,
а нынче он весь будто укрыт слоем песка.

Эта тоска не потому, что срок подошёл, –
срок подошёл из-за того, что эта тоска…

 

 

КОДА

 

Тяжёлая старая рама.

Невнятно прописанный цвет.

В глаза мои смотрит упрямо
мой незавершённый портрет –


художник устал. А на фоне
портрета на полках лежат
три оперы, восемь симфоний,

одиннадцать струнных сонат,

концерты для фортепиано
с оркестром, пяток увертюр,
и реквием странного плана,
и много других партитур.

 

И если довериться взгляду,
вся комната звуком полна,
но внешности верить не надо,
и в доме стоит тишина.

 

Весь дом от подвала до крыши –
хранилище нотных систем.

Но я в них никем не услышан
и, значит, не понят никем.

 

Похвал говорилось немало –
высоких, цветистых похвал, –
но то, что меня отличало,
ни разу никто не назвал.

 

А может быть, в том и забота,
что люди, о чувствах трубя,
пытаются слушать кого-то,
а слышат?.. А слышат – себя!

 

Так что же – напрасна работа,
которая шла, становясь
рыданьем альта и фагота?

Напрасна гармонии вязь,

которая соединила
в единый четыре смычка
и чья непонятная сила
мгновенно сближает века?

 

Напрасны бессонные ночи
и те исступлённые дни,
когда получаться не хочет,
хоть жилы из тела тяни?

 

И даже нечаянный праздник,
когда поднимается зал, –
он тоже, выходит, напрасен?

– Напрасен, – мне опыт сказал.

 

– Но что же тогда не напрасно?

– Когда ощутил торжество,
что то, что ты создал, прекрасно,
и больше не ждёшь ничего –

 

ни славы, ни даже признанья,
тем более славы навек,
и ежели есть пониманье,
то это родной человек,

а если любимая рядом
и в ней пониманье живёт,
то большей награды не надо –
её лишь Всевышний даёт.

 

И, значит, не будет накладно,
что в доме великая тишь.

Портрет не окончен – и ладно:
ты жив, и любим, и творишь!..

 

Декабрь 2008

 

 

*   *   *

 

В.

 

Природа щедрая дала
ей некий уникальный метод
располагать набор предметов
на скучной плоскости стола.

 

Соедини попробуй их –
разновысоких, разноцветных,
убогих, ярких, неприметных,
и многозвучных, и немых, –
 

так, чтобы, памятен и горд
самой особостью своею,
во тьме загадочно светлея,
возник внезапный натюрморт

и чтобы, поглядев сюда,
промолвил живописец строгий:
- Ты больше ничего не трогай;
он не возник – он был всегда!..

 

Декабрь 2008

 

 

*   *   *

 

В.

 

Редеет облаков летучая гряда…

Она на небесах, а я уже на спуске.

Она на небесах осталась навсегда
как высший образец для пишущих по-русски.

 

Всего одна строка – а скопом чудеса:
прозрачные слова, но тропы необычны;
все гласные на ней поют на голоса;
согласные на ней зеркально симметричны.

 

Всего одна строка – а смолкнуть не даёт
мелодиям в душе, нередко полусонным.

Симметрия звучит, гармония поёт,
летучая гряда сигналит камертоном.

 

Гармония поёт, симметрия звучит,
и можно хоть на срок не думать про печали.

Хлеб не настолько сух, вода не так горчит
и спуск не так тяжёл, как думалось вначале.

 

Сентябрь 2008

 

 

 

 


вверх | назад

2007 год

2008 год