2007 год

 

 

*   *   *

 

Время циклично,

                      по крайности в нашей Вселенной:
утро сменяется вечером, лето – зимой.

Значит, звучащий во мне то легко, то степенно
ритм существует вовне, а не выдуман мной.

 

Я хохочу, или плачу, когда не до смеха,
или кричу, или в шёпоте тайну таю.

Длятся секунды – ко мне возвращается эхо:
я лишь ловлю эту рифму, а не создаю.

 

В доме своём проживаю, от всех отгорожен,
но по соседству такой же возводится дом.

Если жилец его будет соседом хорошим,
станем общаться – и к строфике вместе придём.

 

Мелким расчётом сюжет бытия не нарушу;
лодка моя, к непридуманной теме причаль!

Вечные темы Всевышним заложены в душу:
вера, любовь, узнавание, смерть и печаль…

 

Ноябрь 2007

 

 

*   *   *

 

Ни к чему соловьиное пенье
над багряной мозаикой крыш –
нынче надобно только терпенье,
лишь терпенье, терпение лишь,
потому что, на скорую руку
очертив прожитое своё,

можем только замедлить разлуку,
но не можем избегнуть её.

 

Не по нашей, естественно, воле,
а по сути житейских преград
редкий день нам даётся без боли,
редкий день без каких-то утрат.

Пролетают короткие годы,
чтоб во тьму за спиною упасть,
и не стоят чрезмерной заботы
ни богатство, ни слава, ни власть.

 

Жизнь проста и, увы, непреклонна,
и не важно – к лицу, не к лицу,

только жаль, пониманье закона
появляется ближе к концу.

И тогда на последней ступени,
если вслушаться в раннюю тишь,
прозвучит соловьиное пенье
над багряной мозаикой крыш.

 

Февраль 2007

 

 

*   *   *

 

Моё воображенье небогато,
и всё же, современности не в лад,
я – капитан старинного фрегата,
который затонул века назад.

 

Плывёт фрегат в Индийском океане
с поклажей чая на его борту.

На мачте юнга ложкою в стакане
торчит и наблюдает пустоту.

 

Покуда кок им стряпает съестное,

матросы чинят рваный такелаж.

А я не понимаю, что со мною:
не мил океанический пейзаж.

 

Лет с десяти я бредил океаном,
знал наизусть ветра и паруса!

И вот очередным самообманом
мне видятся пустые небеса.

 

Я замечаю, что глаза не рады
дельфинам, разрезающим волну.

Мне дела нет, где плавают пираты
и что от них ушло на глубину.

 

Проходят мимо острова по борту,
по водной глади катятся круги…

Даст Бог, я приплыву к родному порту,
поклажу сдам на чайные торги.

 

Пойду домой. Ногам на суше тяжко –

ведь я на суше не жилец, а гость.

Повешу капитанскую фуражку
на толстый, специально вбитый гвоздь.

 

И если это не мои капризы,
о чём мечталось, то и получай:
притихший дом, постылый телевизор
и вместо рома негорячий чай.

 

Апрель 2007

 

 

БАЛЛАДА ОБ ИНОЙ СУДЬБЕ

 

Крыльцо, увитое плющом,
и вверх ступеньки вдоль фасада,
и мне туда совсем не надо,
но я внезапно увлечён

 

виденьем старой красоты
среди сегодняшних строений,
куда зовут меня ступени
с той невысокой высоты.

И вот я совершаю шаг,
второй, и третий, и четвёртый,
и взмах руки, в окно простёртой,

воспринимаю, словно знак

иной судьбы, непрожитой,
которая могла случиться,
да не случилась, и страница
доселе выглядит пустой…

 

Дверь приоткрыта. Значит, ждут –
я кем-то, видимо, замечен.

С непрожитой судьбою встреча
что, если состоится тут?

 

Вхожу. Коморка так тесна,
что трудно зрению и слуху.

Интеллигентная старуха
сидит над книгой у окна.

 

Её лицо скрывает тень,
перечеркнувшая страницу,
но не могу я ошибиться –
я слишком помню этот день,

когда вот так же по пути
зашёл, и врал ей про посылку,
и сам попал в такую вилку.

что ни остаться, ни уйти…

 

А что она? Бросает взгляд
и произносит на иврите:

- Тебя я так же рада видеть,

как тридцать лет тому назад.

 

Ты на распутье был тогда;
посылка означала выбор –

ты сам себе программу выдал
вперёд на долгие года.

 

Вольны мы выбирать пути,
но в них – прямые ли, кривые –

всегда есть точки узловые:
их невозможно обойти.

 

Опять сомнения в тебе,
и ровный путь дрожит струною,
и ты сейчас опять со мною –

ждёшь изменения в судьбе.

 

Иди, не мешкай – в этот раз
ни бандероли, ни пакета

нет у меня, как нет совета,
который навсегда бы спас.

 

Когда ты выйдешь за порог
в мир суетный и быстротечный,
тебе подскажет первый встречный
единственную из дорог.

 

И вышел я в привычный зной,
судьбе и правде не переча,
и шла любимая навстречу,
что тридцать лет уже со мной.

 

Апрель 2007

 

 

*   *   *

 

Всё казалось наполненным музыкой,
порождением странного сна:
шаткий мостик, скрипучий и узенький,
тёмный сад и окнá желтизна,
полуночная комната тихая
в зыбких тенях, а в жёлтом окне –
радиола с негромкой пластинкою,
звуки скрипки несущей ко мне.

 

Был я юн в это время давнишнее,
отзвучавшее только вчера,
и в саду под притихшими вишнями
неспроста проводил вечера:

зрелой женщины мягкие контуры
пели скрипкой во мраке густом,
а хозяйка пластинки и комнаты,
слава Богу, не знала о том.

 

Что ж ты делаешь, память нелепая,
что ж ты в зиму приходишь с весной?

Это было, а как бы и не было,
или было, но вряд ли со мной.

Там по-прежнему вишни колышутся
и в окне заблужденье моё,
там по-прежнему музыка слышится,
только некому слушать её…

 

Апрель 2007

 

 

ПАЛИМПСЕСТ

 

Всё фантазией было ночной,
но иначе, чем вы полагаете:
эти строки написаны мной
почему-то на древнем пергаменте.

 

И пока я пытался на слух
их проверить, читая разборчиво,
резко свет в помещенье потух,
так что чтение было испорчено.

 

А когда он опять ослепил,
оказалось, что кто-то намеренно
все мои письмена соскоблил
и они безвозвратно потеряны.

 

Вместо них чуть заметно сперва,
но отчётливей что ни мгновение
проступали другие слова –

ни звучания их, ни значения

я не знал, но каким-то чутьём
догадался внезапно, что вижу я
свой словами построенный дом
на святом языке Пятикнижия.

 

С попеченьем бегущего дня
проживанье в том доме увязано,
но за много веков до меня
всё обдумано, понято, сказано.

 

Был я звучным в писаньях своих,
был я смелым, правдивым и знающим,
а теперь ни единственный стих
обо мне не напомнит читающим.

 

Что ж – не худшая доля, по мне,

раствориться в земной быстротечности,
на затылке своём, на спине
ощущая касание вечности,

жить на свете, грустя и смеясь,
и, разрыв понимая пугающий,
знать, что эта тончайшая связь
не исчезнет, как сон пробегающий…

 

Май 2007

 

 

РЭГТАЙМ

 

Ударные, рояль и контрабас
и женский голос в колорите ная
ведут себе, друг друга дополняя,
негромкий и бесхитростный рассказ

о том, как двое жили на земле
в одно и то же время, в том же месте,
не ведая, что предстоит им вместе
быть за столом, в постели и в земле.

 

Ударные, рояль и контрабас
их подводили к неизбежной встрече,
а женский голос был подобьем речи,
где слышались и нежность, и экстаз.

 

А далее звучал один рояль,
и говорили переливы эти,
как быстро пролетели полстолетья,

и ничего не сделаешь, а жаль…

 

Май 2007

 

 

*   *   *

 

               Не спи, не спи, работай,
               Не прерывай труда…

                           Борис Пастернак

 

Как бы ни был монумент высок,
как бы ни был прочен пьедестал,
камень превращается в песок
и в продукт коррозии – металл.

 

А тогда зачем же бронзу лить,
и тесать гранит на постамент,
и пытаться на века продлить
то, что рядом с вечностью – момент?

 

Ежели тебя послал Господь
на земле соединять слова,

не старайся время побороть
и не жди венков и торжества.

 

Жди, что только после похорон
будет отдых,
                   а покуда жив,
бытом и работою сморён,
ночью спи, заботы отложив.

 

А не спится – так сиди, сопи,
по бумаге пёрышком скребя;
просто знай, что ты – звено в цепи,
что она прервётся без тебя.

 

Май 2007

 

 

*   *   *

 

                                                    В.

 

Вот мои пристрастья: тихий вечер дома,
вкус и запах кофе, коньяка истома,
мягкое звучанье фортепьянной трели,
проза Макса Фриша и стихи Шенгели.

 

А совсем уж славно, если всё – под дождик;
скажем два-три слова, помолчим подольше.

Чтобы укрепилось ощущенье лада,
ничего весомей мне уже не надо.

 

А потом посмотрим мы в глаза друг другу,
а в глазах-то слёзы словно бы с испугу.

Музыка утихла, и молчит страница,
и в часах песочных всё песок струится…

 

Май 2007

 

 

*   *   *

 

Наталье и Владимиру Файвышевским

 

Я потерялся в незнакомом городе:
я машинально вышел из метро.

Печалюсь не о холоде и голоде –

о том, что память снегом замело.

 

Я не похож на жителя исконного;
какая-то валюта есть пока,
но нет ни одного лица знакомого
и для расспросов нету языка.

 

Ни адреса отеля, ни названия,
ни хоть каких-то вдумчивых примет…

И что теперь? Какое упование,
какое чудо наведёт на след?

 

Бреду в толпе, томясь от неизвестности:
во сне всё это или наяву?

Я потерялся в незнакомой местности –

я потерялся в мире, где живу.

 

Май 2007

 

 

БАЛЛАДА О НОВОМ ГОРОДЕ

 

Посмотрел с возвышенья на город и бросил:

- Эту рухлядь и ветошь беречь ни к чему!

Никаких исключений, а всё под бульдозер! –

сел затем в лимузин и умчался во тьму.

 

На ветру трепыхались армейские флаги,
выводили солдаты людей из домов
и селили всех скопом в палаточный лагерь –

он был меньше чем за ночь к приёму готов.

 

А потом забивали бетонные сваи,
многотонный копёр всю округу глушил,
и, поклажу неся, руки кранов сновали,
и народ на строительстве рвался из жил.

 

Разный люд набежал – протоптали дорогу,
кто без лишних забот заработать хотел.

А палаточный лагерь пустел понемногу
и не больше чем за год совсем опустел.

 

…Свежий ветер запутался в кронах косматых,
и в фонтане по праздникам плещет вода…

Разный люд поселился в бетонных громадах.

Старожилы ушли, и ушли навсегда.

 

Июнь 2007

 

 

БАЛЛАДА БЫВШЕЙ ТЮРЬМЫ

 

Нине и Александру Воронелям

 

Тюрьму перестроили под общежитие;
в районном масштабе, конечно, событие –

добавилось места жулью для жилья.

Заместо охраны на входе дежурные,
заместо решёток – оградки ажурные,
заместо параши – восторг бытия.

 

Начальника нет: комендант – избирается;
полезная площадь у всех измеряется,
и платят жильцы соответственно ей.

Но люди, живущие в том общежитии,
находят отдушину в вечном подпитии
и в памяти прежних, решётчатых дней.

 

Когда находились они в заточении,
всё было бесплатным: еда и лечение
и даже по праздникам в клубе кино.

А нынче за всё – от пельменей до пряников,

за каждый укол и за стирку подштанников
плати,

          а рубли-то добыть мудрено.

 

Куда как спокойней, себе соболезнуя,
улечься на узкую койку железную
и ждать появления миски в окне,
потом прогуляться по кругу за стенами
и мысли свои не терзать переменами,
а думать о ровном и благостном сне.

 

И только совсем уж немногие жители,
которых тюремные власти обидели,
способны принять распорядок иной,
с вещами на выход почуять стремление,
и, выйдя, идти всё в одном направлении,
и не оглянуться на дом за спиной.

 

Июнь 2007

 

 

 

ПОД НЕБОМ АРГЕНТИНЫ

маленькая поэма

 

Он появился в старом фаэтоне,
у ног стоял потёртый чемодан.

Мальчишки говорили о дублоне,
который вроде был вознице дан,
а может быть, иной была монета
с короною на аверсе её –
свидетелей, увы, сегодня нету:
всему, всему приходит забытьё.

 

Мальчишки – потому что возле школы –
запомнили массивное кольцо
и головной убор широкополый,

в тени укрывший узкое лицо.

Он в школе был не больше получаса;
такой примерно напряжённый срок
провёл он в ожиданье возле класса,
где шёл тогда немецкого урок.

 

Когда из класса герр учитель вышел
и сквозь пенсне всмотрелся в узкий лик,
то как-то с виду стал стройней и выше,
по стойке «смирно» вытянувшись вмиг.

Но гость промолвил две коротких фразы,
и герр учитель медленно обмяк
и гостя проводил на выход сразу,
снабдив картонной папкой для бумаг.

 

Он снял квартиру в завалящем доме;
полгода, с сентября до февраля,
его никто нигде не видел, кроме
владелицы убогого жилья.

Она же говорила любопытным,
что он непритязателен в быту,
умён, учтив, и никого не видно,
кто приходил бы на квартиру ту.

 

Квартирный вход был с тротуаром вровень;
обычно в ней стояла тишина.

Но временами Вагнер и Бетховен
звучали из открытого окна.

И проходивший мимо непременно
шаг замедлял, поскольку в том окне
мог видеть пожилого джентльмена
в тяжёлом кресле, в самой глубине.

 

В Германии подобные картины
не вызвали б эмоций никаких,
но здесь, под знойным небом Аргентины,
немного было создававших их.

Кругом звучали танго и милонги,
их танцевали о такой поре,
а если слушать – то скорей в шезлонге,
под сенью пальмы лёжа во дворе.

 

Так проходили годы: сорок пятый,
сорок шестой, сорок седьмой, восьмой,
и вот последний, роковой девятый
пришёл с холодной ливневой зимой.
Он был хозяйкой найден в том же кресле,
где впитывал валькирии полёт,
когда, казалось, времена воскресли –
но получилось, что наоборот.

 

Он был убит единственным ударом
в кадык – убийца бил наверняка.

Недорогую тонкую сигару
ещё сжимала мёртвая рука.

Мне не досталось достоверных данных,
но говорили – на воротнике
была тогда записка: «За Майданек»
на польском и немецком языке.

 

Конечно, в этом был немалый вызов,
но есть богоугодные дела,
и даже окружная экспертиза
искала след, однако не нашла.

А в череде нерядовых событий
в забытом Богом уголке земли
ещё два слова были на иврите,
но их, признаться, так и не прочли.

 

Июнь 2007

 

 

*   *   *

 

Я печалюсь о людях, которые старше меня;
я по опыту знаю, пусть он и намного короче,
как несладко бывает порой в протяжённости дня,
как несладко бывает порой в протяжённости ночи.

 

Как бывает мучительно прошлое в ступе толочь,
а оно, как и водится, горестно пахнет бедою.

Ну, добро ещё днём, но и день, а особенно ночь
заливают пространство

                    прозрачной, но мёртвой водою.

 

Вроде всё при тебе, а попробуй опять окажись
полным сил, молодым,

                   в самой гуще надежд небывалых!

И такая большая, такая короткая жизнь,
словно кардиограмма,

                   вся в пиках, бросках и провалах…

 

Июль 2007

 

 

 

ПОСЛЕВОЕННЫЙ ТРИПТИХ

 

Марку Львовскому

 

1.

 

Лёгкий запах, как будто далёкая гарь.

Этот запах – войны уходящая веха.

И висит на стене отрывной календарь
сорок пятого года двадцатого века.

 

И витает в пространстве мираж тишины:
сон ещё не истаял из крошечных комнат…

Дом сгорел, и отец не вернулся с войны,
мы пока обитаем у наших знакомых.

 

Тётя Лиза знакома и Ромка знаком -
с ним ещё до войны вместе в садик ходили.

В понедельник жилище нам даст исполком,
и продолжится жизнь безо всяких идиллий.

 

А пока – островок теплоты и добра:
приютили бесплатно и кормят, как могут.

Помогли без единого слова вчера.

Если надобно будет, и завтра помогут.

 

Может, этому кто-то не знает цены -
мы-то знаем: не раз и не два проходили.

Тётя Лиза смеётся: - За стол, пацаны! -
и обоим даёт по картошке в мундире.

 

Ах, как хочется спать – не поднять головы!
Только лёг – и летишь, словно в жерло колодца!..

И сидят в полутьме две нестарых вдовы,
им сегодня картошки поесть не придётся.

 

2.

 

Зелёный глаз трофейной радиолы,
названья европейских городов,
в окне зима – темно, и после школы
я это слушать без конца готов.

 

Какой-нибудь оркестришко случайный,
где первый номер – старый саксофон, –
а я в мотив негромкий и печальный
по самую макушку погружён.

 

Ещё не время Моцарта и Баха,
тем более не время Дебюсси,
ещё довольно горестного праха
разносится метелью по Руси.

 

Законы бытия просты и строги,
они твердят: учиться поспеши.

Но музыка! – и будущие строки
уже лежат на донышке души.

 

3.

 

С крутого жёлтого обрыва –

в пруд, изумрудный на рассвете.

Вокруг стрекучая крапива
и паучья́ густые сети.

А мы грызём сухие корки
и груши-ди́чки ржавой масти
и все ложимся на пригорке,
дрожа от холода и счастья.

 

И снова греем наши пятки
горячей пылью сельских улиц.

Пусть не у всех с едой в порядке,
пусть не у всех отцы вернулись.

Но ближней рощи светотени,
но лето, солнце и природа
врачуют раны и потери
девятилетнего народа.

 

Как быстро пролетают годы,
ещё быстрей – десятилетья!

И вдруг мы видим по-другому
войны давнишней лихолетье.

От боли никуда не деться,
и в трудных буднях нет просвета,

но остаётся наше детство,

как неразменная монета.

 

Июль 2007

 

 

*   *   *

 

Внутри переменившись и наружно,
теченье бытия упёрлось в гать:

срок подошёл, и более не нужно
ни поспевать, ни ждать, ни догонять.

 

И прошлое уже не перебелишь,
над каждой строчкой сдержанно сопя,
и если счёты предъявлять – себе лишь,
и ежели винить, то лишь себя.

 

И надобны отвага и смиренье,
давнишним притязаньям вопреки,
так всякий раз писать стихотворенье,
чтоб не стыдиться ни одной строки.

 

Июль 2007

 

 

ПЕРЕД ОТЪЕЗДОМ

 

Вещи можно продать, только надобна прыть;
если прыти немного, их можно дарить
или просто отдать, кому надо, –
даже в этом найдётся отрада.

 

Книги можно послать по почтовым путям,
знать бы только, читать их получится там?

А не выйдет – не страшное дело,
голова ещё не оскудела.

 

Тексты нужно спасать: гул ещё не затих,
на дискеты и диски записывать их,
среди тряпок укрыть понадёжней,
чтоб не вызвать конфликта с таможней.

 

И, отправив багаж, мы увозим с собой
только боль – нажитую нелёгкую боль.

Только горькая эта поклажа –
нерушимая собственность наша.

 

Не поделишься ею, на почту не сдашь,
не запишешь на диск, не упрячешь в багаж.

Лишь она и послужит отчётом
при подходе к Господним воротам…

 

Август 2007

 

 

ПОТОП

 

Седьмые сутки, как разверзлись хляби,
ни на минуту не стихает ливень.

В окне сосна. В её мохнатой лапе
вдруг возникает молний хвост павлиний.

Вода уже у самого порога,
а ведь порог – защитник очень слабый,
и кажется, ещё совсем немного –

вода возникнет вместе с хвойной лапой
в окне том самом, где раскаты грома
колеблют еле видные вершины
и где дороги, приходящей к дому,
уже неделю не касались шины.

Добро, остались в погребе припасы
заботой небольшого магазина –

крупа, картошка, лук, немного мяса,
да в плёнке хлеб, да ёмкость керосина…

И если стены сдюжат под напором –

в противном разе не найти и шанса, –
становится финал не столь уж скорым:
ещё с неделю можно продержаться.

Поэтому, пожалуйста, не мешкай,
бери бумагу – и за стол скоблёный,

и, приступая, посмотри с насмешкой
на жалкую мольбу сосны зелёной
и на стихии тяжкие замахи;

найди слова из самых сокровенных
и постарайся передать бумаге
то, что хранишь в артериях и венах.

Строка пусть покрывает за строкою
у древней лампы жёлтые страницы:
впервые одиночество такое
и больше никогда не повторится.

 

Август 2007

 

 

*   *   *

 

В.

 

Оказалось, можно не спешить,
страхи неудачи не глушить,
не бояться, что тебя обгонят,
и, ведя серьёзный разговор,
лишь о том жалеть, что до сих пор
не прочтён по сути и не понят.

 

Оказалось, можно не спешить
и ни перед кем не мельтешить,
мягким словом смазывая оси.

Можно никуда не поспевать
и свою удачу не ковать –
об удаче и не думать вовсе.

 

Оказалось, можно не спешить
и проблемы, что нельзя решить,
не решать и даже не пытаться;
можно за успехом не бежать –
можно посидеть и полежать
или хоть на месте потоптаться.

 

Если рядом верная душа,
жизнь порой бывает хороша,
несмотря на болести да войны.
Оказалось, можно не спешить,
оказалось, можно день прожить
и считать, что этого довольно.

 

Август 2007

 

 

 

ПРИСУТСТВИЕ СВЕТА     

цикл стихотворений с эпиграфами

из Николая Заболоцкого

 

1.

 

Не обольщайся призраком покоя…

                   

Больничная палата. Тишина.

Все, наконец, к полуночи уснули,
и полная покоя ночь июля
мне одному, не спящему, дана.

Мазган бормочет, равнодушный друг,
подкачивая хо́лода частицы,
и ни машины, ни ночные птицы
здесь не слышны – всё замкнуто вокруг.

И прорастает город за окном,
наполненный по крыши тишиною,
но знаю я, что он не спит со мною,
а если спит, то очень чутким сном.

Луна глядит на чёрно-желтый сад,
где всё молчит, спокойное такое…

 

Не обольщаюсь призраком покоя –

он только снится, как и век назад.

 

2.

 

В неизбежном предчувствии го́ря…

 

Вот и мне наступила пора
размышлять о дальнейшей дороге,

где в конце ни кола, ни двора,
миражи и забвенье в итоге.

 

Но пресёк я раздумия те:
очевидно, в них радости мало,
а блужданье души в темноте
никогда никого не спасало.

 

Можно корку сухую жевать,
жить, с недугом и бедностью споря,
но нельзя день за днём проживать
в неизбежном предчувствии го́ря.

 

Пусть душа своего не проспит
и на этом, последнем пределе,
а иначе Господь не простит
прозябанья её не при деле.

 

3.

 

То, что могут понять

Только старые люди и дети…

            

День у ребёнка протяжён, как жизнь.

С утра следил за чудищем в окошко,
а чудище возьми да окажись
соседской кошкой.

 

За завтраком всех взрослых раздражал
суровостью и голосом хрипатым,
поскольку в этот час воображал
себя пиратом.

 

Потом во двор велосипед привёл,
осваивал его на поворотах,
потом играл с ребятами в футбол –
стоял в воротах.

 

Пошли командой газировку пить –
отпраздновать дворовую победу.

Во всю пришлось до дома мчаться прыть:
успел к обеду.

 

Лежал после обеда, но не спал,
хоть погасил в себе футбольный гомон:
попался увлекательный журнал -
читал о гномах.

 

Потом смотрел по телику кино,
позвав к себе Мариночку-соседку.

Дало возможность дотемна оно
играть в разведку.

 

Пришёл домой. Без сил упал на стул,
как будто вправду целый день трудился.

Поужинал и сразу же уснул,
как отрубился.

 

А дед его с утра лежит, не спит,
пока семью будильник не разбудит.

И день, как жизнь. Ведь завтра, может быть,
её не будет.

 

4.

 

…Научился смотреть в вековое лицо темноты.

 

Вот задача задач – молодым не под силу она,
для её разрешения нужно прожить времена:

в ежедневной рутине, среди бытовой суеты
научиться смотреть в вековое лицо темноты.

 

Не имеет значенья – планида сложна ли, проста:
темнота перед нею и после неё темнота.

Если вечно то время, в котором отсутствует свет,

что в сравнении с ним пятьдесят или семьдесят лет?

 

Но в сравнении с днём этот срок бесконечен почти –

можно много пройти, и немало найти на пути,
и немало отдать, и, дойдя до конечной черты,
без боязни смотреть в вековое лицо темноты.

 

5.

И постепенно превращалось в пенье

Шуршанье трав…

 

Ясно слышу мелодию, рокот прибоя вобрав,
и напевом свистит у лица пролетающий воздух.

Превращается в пенье шуршание листьев и трав,
словно пенье, звучат путевые гудки тепловозов.

 

Это проще простого – прислушаться, не замутив
неким внутренним шумом негромкое внешнее пенье,
и слова отыскать, что ложатся на скромный мотив, –
это проще простого, нужны только слух и терпенье.

 

Иногда это миг, иногда это час или два,
или несколько дней, а случается так, что и годы.

Только рано ли, поздно, находятся эти слова –
возникают внезапно и кажутся пеньем природы.

 

6.

 

И стекловидные вокзалы

Средь марсианских городов…

            

Заснеженные перевалы,
тоннелей огненные дуги,
и стекловидные вокзалы
в Люцерне или, скажем, в Цуге,
и в Берне галерея Клее
под кровлей гнутого металла –
и всё ж душе моей милее
собор, где витражи Шагала,

где лишь войдёшь, и нет сомнений –

так горло схватывает туго, –
что краски здесь готовил гений,
чья кисть заоблачного круга.

И никакой не марсианин –

вполне земной еврей-философ,
сумевший на стекле и ткани
дать нам ответы без вопросов.

Когда весь мир во тьму несётся,
его творенья значат много:

в них свет, конечно же, от солнца,
но и добавочно – от Бога.

 

7.

                                                В.

 

               Догорает, светясь терпеливо,
               Наша жизнь в заповедном краю.

                

Вот уж точно, что жизнь в заповедном краю,
вот уж точно она догорает
и за каждую в прошлом бездумность мою
беспощадно сегодня карает.

 

Но поэт безусловно и пристально прав,
что связал свой удел не с мученьем,
а с огнём, пригасившим неистовый нрав, –
с терпеливым и ровным свеченьем.

 

Оттого и томит временами мечта,
чтобы длилось свечение это
и тогда, как прольётся на нас темнота,
вытесняя присутствие света…

 

Сентябрь 2007

 

 

СЕМЬ СОНЕТОВ

 

                                           В.   

1.

 

Я ограничен временем и местом,
здоровьем, содержимым кошелька,
тем, что не так уж много мне известно,
а что известно – не наверняка.

 

Не мною установлены границы.

Но кто сказал, что, признавая их,
не должен к совершенству я стремиться
и в этих обстоятельствах своих?

 

Есть высший класс – в условиях запрета
быть мастером, трудов не прекращать
и в строгих стенах старого сонета
докучной тесноты не ощущать.

 

Чтобы высокий перейти порог,
довольно и четырнадцати строк.

 

2.

 

Ночная улица пуста,
лишь изредка скользнёт по стёклам
далёких фар свеченьем блёклым –
и снова полутемнота.

 

Ночная улица тиха,
лишь изредка опасной птицей

лихой мотоциклист промчится –
и вновь движение стиха

 

не прерывается во мне,
покуда в самой глубине
встревоженного подсознанья

не прозвучит сигнал: - Отбой! –
и не сомкнутся меж собой
мой малый мир – и мирозданье.

 

3.

 

Не побоюсь казаться старомодным
(а быть авангардистом и не тщусь),
когда стихотворением немотным
к единственной любимой обращусь.

 

Поэзия – коварнейшая штука:
так много слов, что рвутся вон из пут,
но чувство ритма и законы звука
процентов девяносто отметут.

 

Стихи – как укрощение стихии;
когда случайный говор удалю,
останутся слова совсем простые:
мой добрый ангел, я тебя люблю.

 

И в тех словах окажутся слышны
и новый день, и отзвук старины.

 

4.

 

И в наши, и в былые времена
поэзия – не достоянье черни:
у черни есть другие увлеченья,
вот ими пусть и тешится она.

 

Поэзия – особая страна,
где никому не нужен счёт ничейный,
где автор узнаёт предназначенье,
а на жильцах почиет тишина.

 

Здесь малолюдны города и веси,
зато дома открыты в поднебесье
и люди иногда летают в нём

 

без помощи шаров и аппаратов,
а попросту огонь в душе припрятав:
любовь у них считается огнём.

 

5.

 

Одна и та же музыка звучит
по-разному – диктует время года:
весною скерцо поднято на щит,
а осенью всего слышнее кода.

 

То темп слегка замедлит дирижёр,
то громкость на десятую понизит
и, дав моей фантазии простор,
меня ко мне сквозь музыку приблизит.

 

И пропоёт мелодия о том,

что есть на свете горше прочих мука:
так много лет мы прожили вдвоём,
но одному лишь предстоит разлука.

 

Остаться в одинокой тишине
не пожелаю ни тебе, ни мне.

 

6.

 

Не говори: наступит срок –

никто своих не знает сроков!

Хотя до устья от истоков
поход, как правило, далёк,

но знать реально не дано
ни дня, ни месяца, ни года
скончанья этого похода –
когда кому придёт оно.

 

Куда ж мы мчимся всякий раз
и забываем жить сейчас –

что проще, кажется, простого –


и дорожить текущим днём,
не оставляя на потом
ни дела, ни мечты, ни слова?..

 

7.

 

Рассветный луч, багровый, красный, рыжий,
окрасил небо над соседней крышей
и, как актёр, привычно смывший грим,
стал жёлтым, золотистым, золотым.

 

И стала золотой земля большая.

Но вечером, к спектаклю поспешая,
он словно возвращается в рассвет
и красит лик в багрово-чёрный цвет.

 

В преддверии сгущающейся ночи,
когда свеченье резче, но короче,
честней любого золота они –

пожарища печальные огни.

 

В своих стихах на склоне дня хочу
подобным быть закатному лучу.

 

Октябрь 2007

 

 

НА СКЛОНЕ

 

Стою, ладонь прижав ко лбу –
в такой позиции старинной, –
и вижу склон с размытой глиной
как бы в подзорную трубу.

 

А склон переходил в овраг,
по дну оврага шла дорога,
и если глины видно много,
то это был надёжный знак,

что ни проехать, ни пройти
не суждено по той дороге,
и нужно поскорее ноги
со дна оврага унести.
 

Дожди накаркивает грач –
уж такова природа наша,
и будет здесь такая каша,
что не поможет и тягач.

 

А впрочем, почему испуг?

Ведь люди здесь живут веками,
и сеют хлеб, и тешут камень,
и справно селятся вокруг,

и этим хлябям вопреки
куда-то едут, чуть подсохнет,
и ведь не единицы – сотни,
и не сказать, что дураки,


а просто знают: жизнь – одна,
она дарована от Бога,
и нужно жить. А думать много,
зачем и как идёт она,

конечно, можно, но потом –
когда работы все в порядке,
полны поля, сады и грядки,
детишки сыты, прочен дом.

 

А ливни, глина – то судьба,
её косые эпизоды.

Ведь есть ещё вино и соты,
и есть подзорная труба,

когда глядишь на жёлтый склон,
ладонь ко лбу не зря приставив,
и к пониманью главных правил
одним движеньем вознесён.

 

Ноябрь 2007

 

 

ФРАГМЕНТЫ ИСТОРИИ

три сонета

 

1.

 

Вандалы движутся на Рим,
как магма, месивом горячим.

От пыли воздух непрозрачен,
в тылу развалины и дым.

 

И тот поток неодолим;
пока имперская столица
блаженствует и веселится,
вандалы движутся на Рим.

 

Придёт замена разговорам:
над пустошью закружит ворон,
крылами слабо шевеля;


дороги превратятся в тропы;
цивилизация Европы
начнётся вновь почти с нуля.

 

2.

 

И порт шумлив, и море сине,
и в гости едет целый свет –
Александрия есть и ныне,
а вот библиотеки нет.

 

Есть новая: стекло и мрамор,
компьютеры и Интернет.

Но знатоки твердят упрямо,
что той библиотеки – нет.

 

Её спалившие солдаты,
конечно же, не виноваты –
ведь на войне как на войне.

 

Увы, история не учит;
что толку, помня эту участь,
о чьей-то вопрошать вине?

 

3.

 

К хозяину вернулся беглый раб,
вернулся без погонь и принужденья –

не потому, что болен или слаб,
не потому, что кончилось терпенье,

не потому, что странствовать устал
и погасил надежды тонкий лучик,
не потому, что стал годами стар,
а потому, что раньше было лучше.

 

И снова лад! Хозяин за побег
не покарает ни тюрьмой, ни плетью,
и всё как прежде: душ, еда, ночлег –

гуманно двадцать первое столетье!

 

И, пережив превратности судьбы,
вернутся все бежавшие рабы.

 

Ноябрь 2007

 

 

*   *   *

 

Окраина Москвы. Микрорайон,
в начале стройки окружённый лесом.

Остаток леса улицей разрезан,
где строй убогих башен сотворён,
а в их тылу – аптека, почта, суд
и двухэтажный дом универсама,
и это вся, по сути, панорама,
куда жильцы заученно несут
законный свой досуг, и кошельки,
и веру в справедливость и здоровье,
чтобы потом сложить у изголовья
таблетки и расчётные листки,
поставить в холодильники еду
и с водкой вожделенные сосуды…

 

Микрорайон. И нет пути отсюда.
И никуда. И ни в каком году.

 

Ноябрь 2007

 

 

 

КВАРТЕТ

поэма

 

1.

 

Я сам себе объяснить не могу,
откуда пришли они,
как появились в моём мозгу
прожекторные огни.

Я вижу как бы сквозь мелкий дождь,
сколько хватает глаз,
убитый тысячами подошв
серый лагерный плац.

А на скрещении тех огней,
тех беспощадных лучей -
словно бы сцена, и на ней
четверо скрипачей.

 

Что они делают в этом аду,
где звуки – лишь плач да крик?
Неужто с лагерным бытом в ладу
Моцарт, Шуман и Григ?

Концертных залов забыт уют -
облик войны суров.

И всё-таки инструменты поют
в свете прожекторов!

И штурмбанфюрер с помоста глядит
на тех, кто играет внизу,
и, позабыв про воинский вид,
не утирает слезу.

 

Он горд – это он обнаружил их,
известней которых нет.

Сперва случайно нашёл двоих
и создал из них дуэт.

Потом уже прицельно искал,
сомнения поборов,
и вот ещё двоих обласкал
признанных мастеров.

Для них сказал он: - Да будет свет! -
в мире, что брошен во тьму.

Четыре гения! И квартет
принадлежит ему!

 

Их привезли из разных земель
и поместили в аду.

Первым Лаза́р покинул Брюссель
в сороковом году.

Из Вены Йозеф, из Праги Давид,
из Ленинграда Абрам,
и каждый немыслимо был знаменит
там, где жил, и не только там.

А тут, чтоб их бытие пресечь,
нужны были только срок,

холод, голод, болезнь – и печь:
такой рутинный итог.

 

А штурмбанфюрер прибавил паёк,
вселил в утеплённый барак,

дал инструменты – в общем, помог
выпрямиться кое-как.

Они послушны: что босс велит,
играют почти с листа.

А босс – любитель и эрудит -
знает людей и места,
где ещё сохраняются в тишине
коллекции редких нот,

где и сейчас, вопреки войне,
шедевр ценителя ждёт.

 

Гармония, правда, чуть-чуть не та -
басо́вой основы нет:
всё же две скрипки и два альта

не создают квартет.
Но в том и приманка для знатока,
изыска тонкий тайник:
на всей планете наверняка
такой состав не возник.

Они закончили. Босс молчит
несколько долгих минут,
ладонью потом о ладонь стучит
и произносит: - Гут!

 

И продолжает, как дирижёр,
подняв изящную трость:
- Через неделю к нам в Собиб́о́р
приедет высокий гость -
сам группенфюрер; он меломан,
любит старинный лад;
в лагере невозможен орган,
но квартету он будет рад.

Делаем так: Букстехуде, Бём,
а на закуску Бах.

Итак, работайте ночью и днём,
за совесть, а не за страх.

2.

 

Комендатура, конечно, не зал,
но сойдёт за салон.

Группенфюрер, прикрыв глаза,
в музыку погружён.

Программа исполнена. Он рукой
подзывает к себе квартет:
- А что, мастера, красоты такой
в еврейской музыке нет?

А ну-ка сыграйте мне на заказ,
чего не играли давно.

Я знаю – наверняка у вас
что-то припасено!

 

Паузу резко прервал Давид –

решенье пришло само:

- Деи Росси л’Эбре́о сейчас прозвучит,

«А шири́м аше́р ли-Шломо́».

И вот две скрипки и два альта
стали играть хорал,

и в нём такая была красота,
которой никто не знал –

ни тот, знаток, ни тот, меломан,
тем паче никто другой, –
но все понимали: тает обман
при встрече с правдой нагой.

 

Пели скрипки и пели альты
то, что не пелось давно.

Мелодия шла с такой высоты,
где и дышать мудрено.

И говорил семнадцатый век,
в двадцатом веке звуча,
о том, как давно презрел человек
ничтожество палача.

В хорале, который уже не забыть,
читалась простая суть –
что тот, кто тело может убить,
душе не страшен ничуть.

 

 

Последний аккорд. Спокойный поклон.

Как на сцене, стоит квартет,
словно не было войн, и зон,
и всех беспощадных лет,

и только музыки торжество,
и жизнь победила мор,

и группенфюрер молчит мертво́
и мёртво глядит в упор.

Потом встаёт, элегантен, сед,
глаза – два осколка льда:
- Концерт окончен. А этих – нет
и не было никогда.

 

И выходит, отбросив стул,
своей охраной храним,
и штурмбанфюрер вдруг стал сутул
и молча пошёл за ним.

А скрипачи побрели гуськом
в свой утеплённый барак,
и каждый не мог не думать о том,
что завтра - конечный мрак.

Но в те же сутки, как Божий гнев,
была бомбёжка в ночи,
и штурмбанфюрер погиб, не успев
артистов пригнать к печи.

 

3.

 

В Швейцарии есть городок Роттервиль,
в городке старинный собор.

Красив его благородный шпиль
на фоне далёких гор.

Собор акустикой знаменит
и ещё орга́ном своим,
и светская музыка тут звучит
раз в неделю по выходным.

Событие семидесятых лет
живёт в афишной строке:
всемирно известный Венский квартет
даёт концерт в городке.

 

В программе – классики разных стран
и новое есть письмо:
Ма’ая́ни – фрагменты поэм «Кумран»
и «А шири́м аше́р ли-Шломо́».

И была эта музыка так свежа,
словно гро́зы гуляли здесь,
и объём от органа до витража

переполнен озоном весь,
и была в том лёгкая, что ли, печаль
о чём-то небесном таком,
что в суете мы теряем, а жаль,
и только мечтаем тайком…

 

К тому, кто первую скрипку играл,
подошёл в антракте старик -
сед, элегантен: - Последний хорал
воистину был велик!

Могу ошибаться – поправьте меня,
я был бы ошибке рад, -
но нечто похожее слышал я
лет тридцать тому назад.

- Вы не ошиблись, - он слышит в ответ
словно бы залпа гром. -
Похожее вам играл квартет
в лагере, в сорок втором.

 

- Не понимаю. – Мой вам совет:
не торопите года.

Ведь я из тех, которых нет
и не было никогда.
 

Вы позабыли свои слова,
свою прощальную речь,
которая нас превращала в дрова
и направляла в печь.

За эти слова суди вас Бог –

я прочно запомнил их,
я, единственный из четырёх,
оставшийся ныне в живых.

 

Глаза зажглись ледяным огнём,
застыло лицо старика
и проступили резко на нём
два каменных желвака:
- Вы других не сто́ите слов,
и если хотите знать,
я стар, но и сегодня готов
их повторить опять.

Увы, сегодня такой приказ -
не во власти моей,
но уверяю, настанет час,
чтоб возродиться ей!

 

Не совершу я особый грех,
тот повторив приказ:
немец, француз, и швед, и грек -
равно не любят вас.

А если Европа вам не  указ,
то под сводом иных небес
точно так же не любят вас
индиец, араб и перс.

- Вы правы, - устало сказал скрипач, -
на это не возразишь.
Так что ж мне, палач, ложись и плачь?
Или – живи, как мышь?

 

Нет! Тысячелетий неспешный бег
мне твердит о своём:

сотни народов исчезли навек,
а мы, евреи, живём.

Задайте вопрос, почему же так,
и дайте честный ответ:
десятки империй ушли во мрак,
а мы, гонимые, - нет.

И то, что сегодня узнали вы,
легло на тот же мотив:
ваши вожди тридцать лет мертвы,
а я, вопреки им, – жив.

 

И музыка из невозможной страны
звучит в свободной стране,
и, слушая, люди понять должны,
на чьей Господь стороне.

А мы – мы знаем, что с нами Он,
Его негаснущий свет;
мы записали Его Закон,
выше которого нет.
А музыка… Что же, в ней красота,
служу ей, покуда жив.

И всё. На свои вернёмся места -
кончается перерыв.

 

Декабрь 2007 – февраль 2008

 

_______________________________

Примечание

«А шири́м аше́р ли-Шломо́» (иврит) – «Песни Соломона». Сочинения под одним и тем же названием принадлежат итальянскому композитору 17-го века, еврею по национальности Деи Росси л’Эбре́о и современному израильскому композитору Ами Ма’аяни, который использовал некоторые мотивы итальянца.

 

 

  

ПЕРЕЧИТЫВАЯ ТРИФОНОВА

 

На фоне глянцевых обложек,
на фоне бёдер, ножек, рожек,
ножей, фуражек и ремней
не смотрится его обложка –

как будто пыльная немножко,
с простыми буквами на ней.

 

А под обложкой – быт и нравы,
где люди правы и неправы,
не вдумаешься – не понять:
что за нелепые поступки,
что за притворные уступки,
кого винить, кому пенять?

 

А вдуматься – ещё страшнее:
там жизнь как есть; ты перед нею
лицом к лицу наедине.

А уж лицо – мороз по коже,
безжалостно, и непохоже,
что ты с ней справишься вполне.

 

Здесь не придумано ни мига,
и всё же это только книга –
страницы, титул, переплёт…

Ну, прочитаешь за неделю -
и что тебе, на самом деле,
своих забот недостаёт?

 

Когда ты, горделив и точен,
лишь на себе сосредоточен
и тает совести запас,
хоть самооправданье вымучь!

Ах, милый Юрий Валентиныч,
вы что-то знаете про нас…

 

Хотел сказать, не обессудьте,
герою вашему по сути
я не подобен и на треть.

Но в жажде странного реванша
я понимаю то, что раньше
в себе понять не мог посметь.

 

Декабрь 2007

 

 

 


вверх | назад

2007 год

2008 год