Наум БАСОВСКИЙ
 

УРОКИ ЛЕОНИДА МАРТЫНОВА
 

КОЕ-ЧТО О НАЧАЛЬНОЙ ШКОЛЕ

 

Вряд ли я смогу внятно объяснить, почему с детских лет меня увлекало чтение поэзии. Но факт остаётся фактом – я с удовольствием читал стихи даже в том возрасте, когда абсолютное большинство мальчишек предпочитают «что-нибудь про войну» или фантастику да приключения. Говорю об этом для того, чтобы понятно было, как  получилось, что во время очередной «чистки» школьной библиотеки (дело было в Киеве, в году 1950-м или 51-м) библиотекарша, знавшая о моей странной страсти, отдала мне целую стопку тонких книжечек с красным знаком журнала «Огонёк». Среди них были поэмы Алексея Недогонова, Михаила Дудина, Николая Грибачёва, Павла Антокольского, Михаила Луконина, стихи Михаила Исаковского, Степана Щипачёва, Алексея Суркова, Анатолия Софронова, Евгения Долматовского; перечисление можно продолжать… И я читал всё это запоем, не понимая, конечно, что тут хорошо, а что плохо. Да и как было понять, если практически все эти произведения были удостоены Сталинской премии, что автоматически делало их «выдающимися».

Конечно, я читал и классику. Помнится, в шестом классе  несколько месяцев подряд моим постоянным чтением был подаренный мамой огромный («юбилейный») том Пушкина, обтянутый светло-серой тканью с золотым тиснением;  весь седьмой класс прошёл у меня под знаком Некрасова, а в девятом классе стихи и поэмы Блока не уходили с моего письменного стола. Но мне почему-то не приходило в голову сравнивать классиков с современными поэтами. Может быть, из-за того, что между ними инстинктивно ощущался временной разрыв, никем не заполненный. Маяковский был слишком уж непохож на поэтов ХIХ века, имя Ахматовой в те годы было ругательным, о Мандельштаме или Ходасевиче я и вовсе не слыхивал, а Пастернака знал только из заголовка, открывавшего какой-то старый журнал без обложки: «Не Пастернак, а Маяковский – знамя советской поэзии!»

Впрочем, нет, немножко не так. Вспоминаю, что имя Пастернака было мне знакомо ещё и из «крокодильской» книжечки пародий «Взирая на лица», автором которой был популярный в те годы, а ныне справедливо забытый поэт Сергей Васильев. Человек, выпустивший с 1938 по 1955 год ни много ни мало 34 (!) сборника стихов, в глубине натуры, видимо, сознавал собственную поэтическую ничтожность и всю страсть души, питаемую завистью, вложил в пародии – злые, хлёсткие и по-своему талантливые. А может быть, в этом жанре он и взаправду был талантлив, кто знает? Во всяком случае, именно в уста Борису Пастернаку Васильев вложил один из самых своих колючих пародийных текстов, который заканчивался таким четверостишием:

 

Принципиально я надел

На космос коромысло,

Чтоб отличить никто не смел

Бессмыслицу от смысла.

 

Стыдно сказать, но к 1954-му году, когда я стал студентом, этим и исчерпывалось моё знакомство с Пастернаком. И не только с ним…

Рубежный для меня 1954-й я называю не случайно. Прошёл всего год со смерти Сталина, что-то потихонечку менялось, но этого пока не понимали не только такие молодые люди, как я, но и многие более умудрённые жизнью. Что-то менялось подспудно – и вдруг проявлялось в каких-то событиях, явлениях и приметах, которые позже будут названы «оттепелью».

В числе таких примет я вспоминаю раннюю осень 1955 года, когда я вернулся в Киев из летней поездки в Молдавию, приступил к занятиям на втором курсе и как-то утром по дороге в свой педагогический институт увидел в киоске Союзпечати новый журнал – «Юность». Очевидно, журнал начал выходить летом, потому что на оранжевой обложке, украшенной осенними листьями, стоял номер 4. Я купил его и, прочитав первым делом стихи, ощутил, что это какие-то «не такие» стихи, к каким я привык, хотя, конечно, вряд ли тогда мог бы внятно выразить свои впечатления.

И вот зимняя сессия – следовательно, это самое начало 1956-го года, – я  сижу в читалке институтской библиотеки, обложившись учебниками общей физики либо математического анализа, а «для отдыха» сбоку лежит очередной номер «Юности», и в нём стихи Леонида Мартынова.

Тут я вынужден признаться, что и с  Мартыновым меня познакомил, оказывается, всё тот же Сергей Васильев! В упомянутой книжечке большая пародия на Леонида Мартынова начиналась так: «Двое в лодке. Она на корме, / Я на вёслах и сам себе на уме». Далее повествовалось о том, как лирический герой плывёт «по реке Тишине» под Деревянный мост, под Оловянный мост, под Бетонный мост, под Понтонный мост – куда? – в Лукоморье; после этого нагромождения мостов он падает в воду, разговаривает там с рыбами, играя на флейте, и в конце концов ложится на дно. Финал пародии был подстать всей этой фантасмагории: «Но даже на дне и даже во тьме / я сам себе на уме!» Не прочитав к тому времени ни одной строчки Мартынова, не понимая многочисленных аллюзий на мартыновские темы и образы, я, тем не менее, смеялся от души.

Что же ожидало меня в журнале?

Без преувеличения могу сказать, что тогдашнее знакомство со стихами Леонида Мартынова меня ошеломило. Это была современная поэзия такого уровня, какого я ещё не встречал тогда, ибо гении Серебряного века  пришли ко мне много позже. А для начинающего стихотворца, каковым я в те дни себя уже числил, это были уроки мастерства, которые, в силу их новизны и яркости, отложились во мне так сильно и глубоко, что и сегодня помогают выверять написанное мной на истинность.  И мне представляется, что сейчас, когда считанные дни отделяют нас от 100-летнего юбилея Леонида Мартынова (я пишу эти заметки в мае 2005-го года), имеет смысл поговорить об уроках очень своеобразного поэта и замечательного мастера.

 

 

УРОК СЖАТОГО ПРОСТРАНСТВА

 

Первое же стихотворение Мартынова, прочитанное мной в новом журнале, я ощутил как некий взрыв в сознании; я приведу его полностью, благо графически оно выглядит очень лаконично:

 

Дело

Было за мной,

И мгновенно покончил я с делом,

И оделся и вышел…

Волна возбужденья прошла.

 

День

Был бел,

Как пробел

На листе сверхъестественно белом.

Наступала пора

За другие приняться дела. 

 

Я не боюсь признаться в том, что мои тогдашние вкусы были воспитаны на доступных образцах советской идеологически выдержанной поэзии, в которой по понятным причинам главенствующую роль играло содержание. (Впрочем, и сегодня приходится постоянно читать статьи о поэзии и рецензии, в которых говорится лишь о том, О ЧЁМ эти стихи, и почти никогда – почему ЭТО СОДЕРЖАНИЕ излагается в рифмованной и ритмизованной форме). К примеру, вспоминается длинное стихотворение Маргариты Алигер из цикла «Ленинские горы» о том, как «Лет, предположим, через двадцать пять, / Когда сомкнутся кронами аллеи, / Твои питомцы вздумают встречать / Очередную дату юбилея», и как пригласят выступить перед этими питомцами одного из архитекторов, строивших Университет, и как он будет им подробно рассказывать о праведных трудах авторов проекта и строителей… Всё в этом стихотворении было понятно, кроме одного: почему бы об этом не написать очерк или рассказ – в прозе? Или вот стихотворение Евгения Долматовского с эпиграфом из военных стихов …того же Евгения Долматовского: «В доме крохотную девочку / Эвой-Иолантой звали»; в самом же стихотворении обстоятельно рассказывалось о дочери поэта, вернувшейся из института со своей подружкой, которая оказалась полькой и вспомнила о том, как во время войны её нянчили русские жолнежи. Финал стихотворения был восхитителен в своей советской назидательности: «Значит, ты за эти годы / Не забыла лейтенанта, / Юность братского народа / Эва-Иоланта!»

Я понимаю, конечно, что привожу почти анекдотические примеры. Но сегодняшним молодым читателям поэзии трудно представить, что именно такие стихи во множестве печатались в тогдашних изданиях и награждались высокими премиями. Тем разительнее был контраст со стихотворением Мартынова, из которого ровным счётом никакой информации читатель не получал: какое дело закончено? за какие дела пора приниматься? и почему день бел, как пробел? и почему лирический герой оделся и вышел? Черт те что!

Поражало, однако, что на коротком расстоянии от первой до последней строки было сказано очень много. О том, что дело было за мной, а не за кем-то ещё, и я покончил с ним мгновенно. Но возбуждение от хорошо сделанного – и, видимо, нужного – дела было столь велико, что просто необходимо было выйти – прогуляться, отдышаться. И ещё о том было сказано, что день этот был особенно значим: он был не просто белый день, как любой другой. Нет, он был бел, как ПРОБЕЛ НА СВЕРХЪЕСТЕСТВЕННО БЕЛОМ листе, то есть он так отличался от других дней, что был раскалён, как солнце! Но вслед за ним, после недолгого отдыха, должны наступить следующие дни, наполненные другими, не менее серьёзными делами... Смотрите, сколько слов я потратил для удручающе нелепого пересказа стихотворения –  не добившись и сотой доли того впечатления, что даёт настоящая поэзия!

Это было феноменально продуктивное использование сжатого поэтического пространства, в котором «работало» всё – и ступенчатая строфика, и внутренняя рифма (на листе – сверхъесте…), и гипербола, и сравнение, и смысловые лакуны, которые как бы говорили читателю: доверься себе, задумайся, вспомни, пойми поэта – то есть пойми себя!  Это был попросту предметный урок того, чем истинная поэзия отличается от тривиальной версификации.

 

 

УРОК СВОБОДЫ

 

Стихотворения Мартынова занимали в журнале всего одну страницу; за давностью лет не могу вспомнить, сколько их было на той странице – пять? шесть? – а проверить негде. Но это и не столь важно, наверное. Важно другое – что три стихотворения, более других поразившие меня, я записал в свой укромный блокнотик. В самом этом факте нет ничего особенного – подумаешь, романтичный юноша переписывает приглянувшиеся ему стихи! – если бы не такая подробность: я записал их по памяти на следующий день. Это означает, что все три стихотворения запомнились без специальных усилий с первого прочтения! Более того, я до сих пор помню их наизусть и в этих заметках привожу по памяти, а не по печатным изданиям.

Вот второе из них:

 

Художник

Писал свою дочь,

Но она,

Как лунная ночь,

Уплыла с полотна.

 

Тогда он решил написать сыновей,

Но вышли сады,

А в садах - соловей.

 

И дружно ему закричали друзья:

- Нам всем непонятна манера твоя!

 

И так как они не признали его,

Решил написать он

Себя самого.

 

И вышла картина на свет изо тьмы,

И все закричали ему:

- Это мы!

 

Сегодня, в спокойном вдумчивом обсуждении, можно, видимо, признать, что стихотворение это несколько грешит излишней разъяснительностью. Но тогда оно воспринималось как развёрнутая метафора свободы творчества – любого, не только живописного. Когда у всех на слуху ещё были чугунные обвинения из знаменитого постановления ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград», когда любые символы запросто могли быть истолкованы как укрывательство враждебных мыслей и настроений, поэт писал о свободе художника – о ПОЛНОЙ свободе его выбирать образы, краски и сюжеты по своему усмотрению. Собственно говоря, поэт писал о том, что  художник должен  быть «сам себе на уме» – помните пародию Сергея Васильева? При этом само собой выяснялось, что люди-то, друзья художника, чего-то не понимавшие вначале, смотрят ещё и ещё и научаются понимать – без подсказок руководящих органов! Лишь бы художник не изменил себе, лишь бы он оставался собой, лишь бы он писал, как велит ему талант, не насилуя свою душу, – а люди рано или поздно поймут его. Я снова трачу много слов в заранее обречённой на неудачу попытке передать лишь очень немногое из мыслей и чувств, вызванных небольшим, в полтора десятка строчек, стихотворением.

Для меня же лично этот урок был важен ещё и тем, что наглядно показал, как невероятно расширяется поле смыслов, открывающихся за стихотворными строчками, если удаётся найти связи между достаточно удалёнными словами и понятиями. Допускаю, что именно тогда пришло первое, ещё словесно не оформившееся понимание, что поиск хорошей, точной, не избитой рифмы – это не только поиск звуковой близости между словами, но и поиск смысловой связи слов, которые, на первый взгляд, ничем не близки.

 

 

УРОК ЗВУЧАНИЯ

 

Коль скоро речь только что зашла о звуковой близости, то самое время перейти к тому стихотворению Мартынова, которое открывало подборку в «Юности» и которое поразило меня тогда более всего, не побоюсь сказать – околдовало. Оно более пространно, чем два предыдущих, но я рискну и его привести полностью. Попробуйте прочитать его вслух и вслушаться в его бесконечные глагольные повторы:

 

                            

Душа беспокоится:

Стоит ведь только прислушаться –

И явственно слышится:

Где-нибудь

Что-нибудь

Рушится.

 

Душа беспокоится.

Полно, душа, беспокоиться:

Ведь всюду,

Где рушится,

Там же и что-нибудь строится.

 

Но всюду,

Где строится,

Что-то в развалинах кроется.

 

Душа беспокоится,

Ищет,

В развалинах роется.

 

Там ямка,

Там лужица,

Ящерка в травке хвостатая…

 

И вдруг обнаружится

Целая

Белая

Статуя!

 

Душа беспокоится:

Может, всё это лишь кажется –

Развеется,

Скроется,

Смоется,

Сдуется,

Смажется?

 

Не бойся!

Готовое

К часу второго рождения

Глядит это новое

Детище древнего гения

Глазами невинными,

Будто творенье новатора,

Когда над руинами

Движется ковш экскаватора.

.       Мне уже доводилось писать о том, что, по моему глубокому убеждению, поэзия – искусство в первую очередь акустическое и в этом смысле наиболее родственное музыке. Ещё ДО ТОГО, как читатель (слушатель) поэзии воспринял смысл стихотворных строк, они звучанием своим уже подействовали на его сознание – и подсознание! – и вызвали резонанс, в эти мгновения ещё неосознаваемый. И чем сильнее этот звуковой резонанс, тем ярче и глубже будет дальнейшее впечатление от прочитанных стихов. «Душа беспокоится…» – из числа самых показательных акустических стихотворных структур. Поэт не побоялся использовать многократные глагольные рифмы, которые обычно почему-то считаются простенькими, чуть ли не на грани дурного вкуса. У Мартынова глагольные рифмы аукаются и перекликаются на всём протяжении стихотворного пространства, создавая отчётливое впечатление льющегося потока. Это ВРЕМЯ течёт у нас на глазах, соединяя далёкое прошлое и настоящее, античность и современность: «целая белая статуя!» (обратите внимание и тут на внутренние рифмы).

Явно не тогда, при первом прочтении, но через какое-то время я осознал, что речь-то в мартыновском стихотворении идёт о культуре человечества в самом широком её понимании, ибо если попытаться определить культуру наиболее лаконично, то можно предложить следующее толкование: культура – это преемственность.

Да, устаревшее – рушится, на развалинах строится что-то новое. Так было и так будет всегда. Это естественное развитие. Но высота человеческой культуры проявляется в том, чтобы не дать ковшу экскаватора разгромить сделанное когда-то и, по счастью, сохранившееся  до сегодняшнего дня. Вот о чём беспокоится душа поэта – и о том же беспокоится душа читателя, резонирующая на звучание временнОго потока.

И ещё одна неброская, но существенная деталь. Найденная статуя в стихотворении смотрит «глазами невинными, будто творенье новатора». Не правда ли, несколько неожиданное сравнение, в особенности если учесть последующую звуковую (рифменную) перекличку новатора с экскаватором? Мне представляется, однако, что в этом сравнении  есть глубокая и мудрая правда. Ибо любое творенье новатора через какое-то время – продолжительное или не очень – может оказаться в положении найденной античной статуи (нам не дано предугадать, сказал другой замечательный поэт). Никакое новое творение не закрывает для нас предыдущие акты творчества, и по-настоящему оценить его значение и уровень можно лишь путём сравнения с теми, что созданы до него. А это и есть культурная преемственность.

Мартыновский урок звучания оказался для меня самым важным. Возможно, мой подход покажется кому-то догматическим, но с той поры и по сей день я начинаю оценку любого прочитанного стихотворения с того, как оно звучит. Пускай в нём высказаны самые серьёзные мысли, пускай оно наполнено самыми благородными чувствами – если моё ухо не слышит звукового наполнения строк, стихотворение это  никогда не станет для меня значительным поэтическим произведением. Я отдам ему должное, и только.

Но вот что странно. Стихотворение «Душа беспокоится…» с тех пор, как было прочитано в давнем журнале, ни разу – ни разу! – не встретилось мне ни в поэтических сборниках Леонида Мартынова, ни в различных антологиях, ни на поэтических сайтах в Интернете. Почему бы это? Ответа я не знаю.

 

 

УРОК СУДЬБЫ

 

Первая мартыновская публикация после почти десятилетнего изгнания поэта из советской печати оказалась воистину первой ласточкой буйной весны. Через два года, в 1957-м,  он выпустил тоненькую книжечку со скромным названием «Стихи», имевшую оглушительный успех у любителей поэзии и чуть ли не сразу ставшую библиографической редкостью. Ещё через пять лет вышла «Новая книга», которая также была настолько популярна, что наличие её в домашней библиотеке было знаком некоей «принадлежности» к истинным ценителям. Наконец, сборник «Первородство», вышедший первым изданием в 1965 году, был удостоен Государственной премии РСФСР имени Горького.

Стихи Леонида Мартынова были у всех на слуху, широко читались со сцены и перепечатывались в прессе. Он был знаменит невероятно. В те годы спроси любого человека, мало-мальски знакомого с современной поэзией, и тот мог безостановочно цитировать:

                   

Люди,

В общем,

Незаметны,

Но довольно много значат!

. . . . . . . . . . . . . . . .

 

Мне кажется, что я воскрес.

Я жил, я звался Геркулес.

Три тысячи пудов я весил.

С корнями вырывал я лес…

. . . . . . . . . . . . . . . .

 

Удивительно мощное эхо.

Очевидно, такая эпоха!

. . . . . . . . . . . . . . . .

 

Из смиренья не пишутся стихотворенья,
И нельзя их писать ни на чьё усмотренье.

Говорят, что их можно писать из презренья.

Нет! Диктует их только прозренье!

. . . . . . . . . . . . . . . .

 

С осторожностью птицелова

Я ловлю крылатое слово.

. . . . . . . . . . . . . . . .

 

От города неотгороженное

Пространство есть. Я вижу: там

Богатый нищий жрёт мороженое

За килограммом килограмм.

. . . . . . . . . . . . . . . .

 

Вода

Благоволила

Литься!

Она блистала,

Столь чиста,

Что ни умыться, ни напиться,

И это было неспроста.

. . . . . . . . . . . . . . . .

 

Что-то новое в мире.

Человечеству хочется песен.

. . . . . . . . . . . . . . . .

 

И вскользь мне бросила змея:

У каждого судьба своя!

Но я-то знал, что так нельзя –

Жить, извиваясь и скользя.

. . . . . . . . . . . . . . . .

 

Это почти неподвижности мука –

Мчаться куда-то со скоростью звука,

Зная прекрасно, что есть уже где-то

Некто, летящий со скоростью света!

. . . . . . . . . . . . . . . .

 

Прислушиваясь к звону клавиш

И на вопрос даря ответ,

Скажи:

Какой ты след оставишь?

След,

Чтобы вытерли паркет

И посмотрели косо вслед,

Или незримый прочный след

В чужой душе на много лет?

 

Стихи Мартынова 50-60-х годов были упруги и мускулисты, лаконичны, звучны, как мало у кого, неожиданны и отмечены той чуть-чуть лукавой рассудительной интонацией, по которой мы, его читатели, безошибочно узнавали поэта, услышав или прочитав всего несколько строк. Давид Самойлов вспоминал, что Борис Слуцкий, в те годы тоже совершивший высокий поэтический взлёт и познавший большую славу, любил составлять «иерархические списки наличной поэзии» и в этих списках неизменно ставил Мартынова под №1, отводя себе второе место. При всей шутливости этой «субординации» она верна по существу: Мартынов был первым. Евтушенко, Вознесенский и прочие представители «стадионной» поэзии пришли несколько позже. Булат Окуджава, Александр Галич и остальные барды тоже пришли позже. Ещё позже были по-настоящему «восстановлены в правах» классики начала века. В этот короткий, но яркий период у Мартынова не было конкурентов. Казалось, его славе только расти и расти.

Увы, этого не случилось. Пока поэт жил в крохотной комнатке квартиры №11 в доме №11 на 11-й Сокольнической улице Москвы (знавшие Мартынова лично вспоминают, что он обожал такие численные совпадения, считая их особыми символами и приметами), пока был в числе безвестных и даже гонимых, он, похоже, накапливал свою духовную мощь, чтобы выплеснуть её потом огромным сгустком поэтической энергии. Стихи Мартынова оттепельного времени были прекрасны, по инерции они продолжались ещё какое-то время. Не знаю, что произошло с ним потом, когда он переехал в новый дом на Ломоносовском проспекте, когда его книги выходили большими тиражами, когда он стал лауреатом Государственной премии СССР (1974), – а заниматься домыслами не хочу. Но стихи-то говорят сами за себя. За малым исключением, сочинения Мартынова, написанные в последнее десятилетие его жизни, многословны, назидательны и скучны. И звучность  из них испарилась, и афористичных строк практически нет, и написаны многие из них по каким-то вполне политическим поводам, почему и выглядят сегодня наивно, чтобы не сказать реакционно. Как будто их писал какой-то совсем другой человек!

Рискну осторожно высказать предположение, основанное только на впечатлениях от поздних стихов поэта. Мне кажется, что на взлёте славы Мартынов как-то уж слишком уверовал в своё величие, в свою непогрешимость и вместо того, чтобы продолжать делиться с читателями своими болями и сомнениями, стал учить их жить – как говаривал Гумилёв, стал «пасти народы». То есть поэт изменил своей поэтической сущности, а талант такой измены не прощает.

Но это не более чем предположение, на котором я не буду настаивать. И тем более не причина вообще забыть замечательного поэта, вычеркнуть его из русской поэзии. К сожалению, сейчас такие времена, что стало почти доблестью найти в биографии или в наследии художников прошлого какие-то «тёмные пятна» и поплясать на их костях. Для меня по-прежнему Леонид Мартынов – один из тех поэтов, которые после многих лет тьмы и жестокости показали нам, что истинная поэзия не умерла, и преподали замечательные уроки блистательного мастерства. Да, урок его судьбы, в отличие от уроков поэзии, печален; есть основания сказать, что он не достиг той высоты, которая была обещана его уникальным дарованием. Но среди поэтов середины ХХ века Мартынов – одна из вершин, и таким, я уверен, он и должен остаться в нашей благодарной памяти.

 

Май 2005 

 

 


вверх | назад