СТАРЫЕ ПЛАСТИНКИ

поэма

 

По дороге, где жаркое лето
тихо плавило чёрный гудрон,
ехал Бьюик вишнёвого цвета
и смотрелся диковиной он –

неуклюжий, тяжёлый и длинный,
и от моды отставший давно, –
до сих пор я такие машины
видел разве что в старом кино.

 

За рулём восседал, как за стойкой,
некто грузный и немолодой.

Был он в шляпе, при галстуке, в тройке,

несмотря на отчаянный зной.

«Не по возрасту те перегрузки», –
я подумал.

               А он тормознул
и спросил:

               – Говорите по-русски?

Я в ответ ему молча кивнул.

 

– Нет другого, как я, ротозея:
адрес есть – потерял телефон.

Я ищу, – он запнулся, – Бен Зеэв;
вот, направили в этот район.

– Вы прицельно попали вопросом –
я живу там. Вы знаете дом?

Он вторично запнулся:

                                – Дом восемь.

– Так и я проживаю в восьмом!

 

– Быть не может! – и снова запинка. –
В нём живёт мой знакомый поэт.

Он… –

         и тут меж бровями ложбинка

осветилась:

                  – Я несколько лет

знай, ищу тебя! И в Интернете
обнаружив, помчался сюда

из Канады. Дружище, я – Эдик!
Вспомни детские наши года!

 

Сумрак памяти, словно из тучи,

осветил мне разряд голубой:

– Ты Вайнтрауб! В занюханной Буче

проводили мы лето с тобой –
вместе в лагере том пионерском,

где с пластинками вышла у нас

воровская история. Дерзко
получилось – ну, прямо атас!

 

…И немедля тех дней разговоры
всплыли, словно на плёнке они…

Эдик, слушай – выходит, мы воры?

Ведь украли же, как ни взгляни!

Улыбнулся от уха до уха:

– Не украли, а, скажем, спасли!

Ты припомни, какая разруха
там царила в грязи и в пыли.

 

И мгновенно, как некую веху,

вспомнил я захламлённый чулан,
и отрезок длинней полувека
отошёл на задворочный план.

То, что было невнятно и мглисто,
поднялось на поверхность легко.

Лагерь тот под названьем «Лучистый»
был от Киева недалеко.

 

С Эдькой были мы в дружном союзе,
выпуская газету «Сигнал» –
звуковую. И радиоузел
во владение наше попал,

и чуланчик глухой по соседству,
отпиравшийся тем же ключом…

Ах ты, детство, бездумное детство!

Ты не ведало, что и почём!

 

Ну, а ведать конечно бы надо:
предпоследний шёл сталинский год –
оставалось недолго до ада,
ожидавшего целый народ:
к полустанкам сгонялись вагоны
для отправки в намеченный ад,
а из той заколюченной зоны

никому не вернуться назад.

 

Пионерское детство, конечно,
что почём – понимать не могло,
знать не знало, насколько кромешно
было это кремлёвское зло.

А в чулане, в его серединке,
был от маленькой лампочки свет
и навалом лежали пластинки
довоенных, наверное, лет.

 

Как положено, после обеда
лагерь спал или пробовал спать.

И сказал мне таинственно Эдик:

– Слушай, надо пластинки спасать!

Если хочешь, попробуем вместе,
но в любом варианте молчок:

я нашёл там еврейские песни!

– Ну и что?

                 – Ты совсем дурачок?

 

– Не цепляй!

                   – Прикоснуться поближе

к ним не хочешь? Забыл про родство?

Ты хоть раз их по радио слышал?

Хоть однажды спросил – отчего?

Так подумай! Но так ли, иначе,
как ни кинь, а выходит беда:

если нынче пластинки не спрячем,
не услышим уже никогда…

 

Было в том разговоре коротком
что-то сердцу скорей, чем уму.

Порешив, разделили находку –
мне четыре, четыре ему.

И в письме, адресованном маме,

о занятной коллизии той
написал я прямыми словами –
был тогда я святой простотой.

 

В эти годы единственной связью,
утешающей нас и родных,
были письма. В неделю два раза
увозили из лагеря их.

И сидели мы как-то с вожатым,
обсуждая газету «Сигнал»,
и, вожатого локтем прижатый,
небольшой там блокнотик лежал.

 

Чудеса происходят нечасто,
но лишь чудо хранило наш путь:
сам вожатый умчался к начальству,
а блокнотик возьми да забудь.

В нём прочёл я слова, от которых
всё во мне и сегодня дрожит, –

что Басовский с Вайнтраубом воры,
а пластинки вернуть надлежит.

 

Грешен – вырвал я лист из блокнота,
полагаясь на русский «авось».

Ждал, случится серьёзное что-то,
но по странности всё обошлось.

И зимою мы слушали вместе,
заводя патефоны стократ,
про извозчика добрую песню,
и про бабушку, и про солдат.

 

Хоть на идише песни звучали
и не всё разобрать мы могли,
но напевы беды и печали
наши души и грели, и жгли.

Ну, а время текло непреклонно,
боль и радость смешав пополам,
и ушли из домов патефоны,
и пластинки отправились в хлам.

 

Но ни жар, ни тепло не исчезли –
тридцать лет (или больше) спустя
написал я «Еврейские песни»,
об ушедших пластинках грустя.

Так на русском они зазвучали,
и теперь, уже в новой стране,
тот, который был в самом начале,
друг давнишний вернулся ко мне.

 

Он прочёл эти «Песни» в газете,
что случайно ушла за моря,
а потом разыскал в Интернете
и, заранее не говоря,
разузнал, долетел и доехал,
не оставил на будущий раз.

Ах, какое же звучное эхо
песни детства оставили в нас!

 

Телефон потерял: незадача!

Испугался: теперь не найти!

Бог ему помогал, не иначе, –

я внезапно возник на пути.

– Здравствуй, Эдик, душа боевая,
друг давнишний, ну что ж ты молчишь?.. –

 

…Просыпаюсь. Глаза открываю.

Предрассветная хрупкая тишь.

 

И пошла голова моя кругом,
и озноб меж лопаток бежит:
я во сне разговаривал с другом,
что полвека в могиле лежит.

Умер он от жестокой болезни,
не прожив и семнадцати лет,
и былые еврейские песни –

вот и весь им оставленный след.

 

Пусть слова не звучат приговором –

говорю это лишь о себе,
и что назван когда-то был вором,
только штрих в трагедийной судьбе,
единичное, лёгкое жало –

все мы были рабами страны,
и за всех государство решало,
что читать и что петь мы должны.

 

С Дунаевским и Блантером вместе
мы старательно пели тогда.
Ан, остались еврейские песни,
чтоб аукнуться через года.

Не по возрасту вдумчивый парень,
ты не много успел совершить,
но моя благодарная память
продолжает с тобою дружить.

 

Тут слова не совсем без обмана –

я старик, ты, как прежде, юнец;
сновиденью же, поздно ли, рано,
но всегда наступает конец,
да ещё безвозвратный при этом –
забываешь потом в суете:
нужно быть хоть немного поэтом,
чтобы сон удержать на листе.

 

Но, увы, и поэт не всевластен –
потайной распорядок причин,

все обиды, томленья и страсти –

просто некая сцепка пружин.

Остаётся прозренье поэта,
что в обыденной гуще машин
едет Бьюик вишнёвого цвета –
он такой несомненно один.

 

Июнь 2007 – февраль 2008

 


вверх | назад