ПОБЕГ
поэма
Давно,
усталый раб, замыслил я побег...
А. Пушкин
1.
Клиника. Здание
шестиэтажное
вовсе не выглядит
эпатажно,
но почему-то здесь ходят
в целителях
люди во фраках и чёрных
цилиндрах.
Серые стены и серый
линолеум,
белого цвета всё
остальное,
но в коридорах, в
кабинках салатовых,
люди в пилотках и
плащ-палатках.
А за дверьми, на
простыночках кой-каких,
на безнадёжно
продавленных койках
спят наподобие веточек
спиленных
люди в халатах с тузами
на спинах.
2.
Поднимаюсь на заре,
завтракаю рано,
на хозяйственном дворе
починяю краны.
Сурик, пакля, плашки,
клупп,
ключ на двадцать восемь...
А под вечер можно в клуб
– там кино привозят.
Или так – попить пивка с
килечкой соленой.
Или так – размять бока
на траве зеленой.
Наблюдать косую тень,
мыслям не переча:
завтра вновь такой же
день и такой же вечер.
Буду вновь колена гнуть
и кронштейны к душу.
Ускользающая суть не
проникнет в душу.
Вновь платить пора
придёт, добывать монеты,
вновь закрыт мне будет
вход наверх,
в кабинеты.
3.
Я в том не понимаю ни
черта,
мне лишь бы перекрытья
не промокли.
Приходят господа – не
мне чета:
у них портфели, шляпы и
монокли.
Они идут на пятый и
шестой,
и каждый третий выглядит
обжорой.
У каждого туда –
портфель пустой,
у каждого назад
– портфель тяжёлый.
Они всё ходят, ходят без
конца,
довольны жизнью,
выхолены, сыты...
Из клиники увозят
мертвеца.
На время прекращаются
визиты.
Но вскорости, как в
негустой толпе
у двери морга подутихнут
вопли,
они опять в заботах о
себе
несут портфели, шляпы и
монокли.
Я тёмен – восемь классов
за спиной;
я знаю место, и
проста работа.
Но что-то вдруг
случается со мной:
я думаю – и
понимаю что-то.
4.
В подвале шум. Услышал
еле:
– Эй, малый, подойди
сюда!
Тебе ещё не надоели
твои железки и вода?
Я наблюдал – умелы руки,
не без извилин голова.
А не попробуешь в науке
произнести свои слова?
Ищу помощника для дела,
для многолетнего труда.
Тебе ещё не надоела
однообразная вода?
Мне не к лицу сулить
награды,
но будет пиршество идей:
мы будем строить
аппараты,
мы будем изучать людей.
Вот только с видом
несолидным
кончать придётся:
нужен фрак,
причем в компании с
цилиндром, –
без этого у нас никак.
Не тороплю тебя с
ответом –
даю на размышленье ночь.
...А что, когда в
служенье этом
смогу кому-нибудь
помочь?
5.
В лаборатории нас трое:
профессор, дочь его и я.
Включить, проверить и
настроить –
задача первая моя.
И, если надобно,
исправить,
и зарядить на целый
день, –
прибор Искусственная
память,
весьма обширная модель.
Больной в присосках, под
наркозом
(дочь отвечает за
наркоз),
а сам за
пультом;
за вопросом
звучит очередной вопрос.
По всплескам
энцефалограммы
решает шеф на их бегу,
что переслать в мои
программы,
что оставляется в мозгу.
Пока работает программа,
мы отдыхаем и едим.
Уходит шеф обычно рано –
привык обдумывать один.
Чтоб фарисейскому
злословью
в масштабах клиники
помочь,
мы занимаемся любовью –
я и профессорская дочь.
Но это к слову. А
профессор,
ей-богу, гений, да
какой!
Придумать и создать
протезы –
протезы памяти людской!
Из глубины живого мозга
снимает он биополя
и сохраняет негромоздко
–
вот, примитивно говоря,
его идея; про детали,
естественно, я умолчу,
но клинике другой едва
ли
они и завтра по плечу.
А он – создал,
и
лишь загвоздка
для расширенья этих дел,
что донорству живого
мозга
лежит этический предел.
Когда ума необратимо
лишен психически
больной,
считает шеф, что
допустимо
лечить других такой
ценой:
больную голову пронзает
прижатый к черепу
металл;
пять или шесть сеансов
за год –
и отработан матерьял.
И в душу капает отрава:
да, донор тот умом убог,
но кто нам дал такое
право?
Профессор – гений, но не
Бог.
Мы занимаемся любовью –
я и профессорская дочь,
а сердце ноет нудной
болью,
и мне её не превозмочь.
6.
Февральское утро рыданье
исторгло,
пройдя, наконец, сквозь
намёрзлые стёкла,
и что-то случилось во
время сеанса,
и выпал больной из
наркозного транса.
И молвил отчётливо: –
Зимнее утро...
Зачем же на свете так
мытно и мутно?
И я не могу разобрать
без пол-литра,
зачем на башке эта
папская митра.
А впрочем, не нужно ни
водки, ни спирта,
а также не нужно ни
лавра, ни мирта,
а нужен рывок, чтобы
сразу со старта
попасть в середину
размокшего марта.
Я слушал слова, что в
пространстве повисли,
с их как бы провалами в
явственном смысле,
с их горьким, но столь
притягательным ладом, –
и понял, что знаю
лежащего рядом.
Не помню уж точно –
когда-то и где-то –
я слышал на плёнке певца
и поэта.
В те годы я пищей иною
питался
и слов не запомнил, но
голос – остался.
Он здесь, под
наркозом... какая причина?
Неужто он тоже... и
неизлечимо?
Зачем же тогда, этой
мысли переча,
так мощны аккорды
ритмической речи?
А он продолжал: – Всё
устроено мудро,
и в это метельное зимнее
утро
я жив,
и Борнео,
Цейлон и Суматра
сулят сердцевину
размокшего марта!..
Профессор меж тем
обнаружил поломку,
её устранил неожиданно
ловко –
два шланга добавил к
запутанным косам –
и снова больной захрипел
под наркозом.
Не знаю, не помню, как
всё это вышло,
как будто мгновенно
сознание выжгло:
тяжёлым штативом,
клешнёю зажатым,
я хряснул со смаком по
тем аппаратам!
...Меня обработали
пятеро хватких,
которые в вечных своих
плащ-палатках,
и в бездне аукнулась
песенка барда:
– Прощай, середина
размокшего марта!..
7.
Клиника. Здание
шестиэтажное –
очень обычное, вовсе не
страшное.
В здании клиники ходят в
целителях
люди во фраках, а также
и в кителях.
В цоколе здания двери
стальные,
сталью окованы все
остальные,
и, навсегда потерявший
доверье,
я помещён за окованной
дверью.
Та, что со мной
занималась любовью,
митру несет к моему
изголовью.
Шеф регулирует установку
–
снова, скажу, неожиданно
ловко.
Чёрный провал.
Возвращенье.
Не больно.
В черепе море рокочет
прибойно.
Юная женщина смотрит в
лицо мне.
Вроде б знакома, а кто –
не припомню.
8.
Наступила весна. Дочь
профессора как-то внезапно
вышла замуж за негра. У
шефа случился инфаркт.
Из подвала тянуло
водичкой застойной и затхлой.
Начинался размокший,
раскисший,
разъезженный март.
А до этого, раньше, я
жил, словно не был на свете, –
просыпался до света и
ждал окончания дня.
Но услышал напев на
какой-то случайной кассете,
но услышал стихи, и они
возродили меня.
Это мною спасённый
знакомец, теперь уже старый,
ускользнувший по счастью
из лап медицинских горилл,
выяснял отношения с
нежно любимой гитарой
и под легкие звуки не
пел, а почти говорил:
"За полвека бегов
полчаса заработал на отдых
и наивно решил, что
теперь-то уж всё нипочем,
и сбежал из больницы, в
которой решётки на окнах
и где каждую дверь
отпирают трёхгранным ключом.
Я бежал по реке, я
взлетал над лесною опушкой,
и амбалы в цилиндрах со
следу сбивались, как псы.
Прилети же из детства,
скажи-расскажи мне, кукушка,
сосчитай мои годы – а
может быть, только часы?
Мне хоть раз бы ещё
увидались лиловые кони,
пусть последним
виденьем, а всё-таки вольного дня!..
Но опять за спиною
хмельное дыханье погони:
мир, сошедший с ума,
отпустить не желает меня".
...Возродили меня эти
честные, горькие строки;
словно в Книге Судьбы,
в них прочел я недолгий свой век,
и подумал спокойно, что
Богом назначены сроки,
и, очнувшийся раб, я
замыслил отсюда побег.
9.
Чёрные фраки забегали,
как тараканы,
словно учуяли вдруг
дихлофоса угрозу:
в клинике случай до
необъяснимости странный,
в клинике случай –
больной не поддался наркозу!
По коридорам несутся
тревожные трели,
только природа словам
повинуется хило:
стрелки зашкалило,
лампочки перегорели,
выдал компьютер приказ
на стиранье архива!
А через день, через два
– распорядок в осколки
(что за потерю узды
неизбежная плата):
не поддаётся наркозу
соседняя койка!!
не поддаётся наркозу
седьмая палата!!
Как ни старайся, а
всё-таки быть перекосу,
если топорщатся шесть
этажей в неполадках –
всё отделение не
поддаётся наркозу,
в клинику движется рота
людей в плащ-палатках!!!
А начинали всё это стихи
на кассете,
таянье снега и марта
дыханье сырое...
Странный побег я
замыслил тогда на рассвете:
что б ни случилось,
я должен остаться собою.
Если ж меня не помилуют
новые беды,
дух ослабеет, а с духом
и бренное тело, –
наш коридор чрезвычайно
удобен для бега,
туз на спине чрезвычайно
хорош для прицела!..
7 – 23 мая 1991 года
|