1992 – 1999
 
 

*   *   *
 
Неторопливый разворот дороги,
неспешное кружение картин –
и вдруг обрыв,
             и вдоль обрыва строгий,
не знающий пощады серпантин.
 
Но ни к чему панично опасаться
и, равно, ждать – авось да пронесёт, –
а нужно постараться и вписаться
в крутой и неподвластный поворот.
 
Стволы дерев помчатся частоколом,
уступы трассы – на листе стихи,
и мироощущенье станет голым
и злым для глаз, как лук без шелухи.
 
Не ускоряй события, не надо,
и прошлого без нужды не итожь,
и пониманье будет как награда:
Господь спасёт.
              А не спасёт – ну, что ж...
 
Май 1992
 
 
*   *   *
    
Разве это декабрь,
если гроздья цветочные смотрят из зелени веток?
Словно в перьях дикарь,
я в экстазе от этих кощунственно-ярких расцветок.
Вот лиловый султан,
красный конус, оранжевый шар или розово-белый, –
разнести по сортам –
не находится слов на палитре моей неумелой.
 
Я почти онемел,
двуязычно пытаясь понять, что со мной происходит.
Что в запасе имел,
незаметно, как дождик, в песчаную почву уходит.
Но привычной рукой
не умея поставить уже перезревшую точку,
за короткой строкой
вывожу непременно невнятную длинную строчку.
 
Отложу карандаш.
Выйду вновь посмотреть на цветасто-зелёные ветки.
Ах, чего не отдашь
за мгновение вспышки, угадки, разгадки, разведки!
Всё иное теперь:
солнце, воздух, и почва, и даже вода дождевая.
Мне заменой потерь
гроздь шафранного цвета, пушистая, нежно живая.
 
Декабрь 1992

 

 

 

*   *   *    

                                     Женьке

    

Землетрясенье, смерч, водоворот!..

Нет, всё не то: безвкусно и свирепо.

А вот когда от жажды сохнет рот,

а вот когда засохшей коркой хлеба

пытаешься от голода спастись,

а вот когда удушьем схватит горло...

Опять не то: она попроще, жизнь, –

она идёт, но что-то в ней прогоркло.

И хоть ты будь, как дерево самшит,

а с этим ощущеньем не поспоришь –

вода горчит, и музыка горчит,

и даже в грозах не озон, а горечь.

Поверю в знак Того, Кто наверху,

а объяснять мучительно и тщетно,

что есть последний выбор на веку

избегнуть судеб мусора и щебня.

И, значит, нужно перейти черту

и всё начать сначала, наудачу.

Ну что ж ты плачешь в аэропорту?

Не плачь, не плачь, а то и я заплачу!..

    

Март 1993

 

 

 

*   *   *

    

Снова весна,

                  и снова жизненный опыт отринут:

на полный круг повернулось календаря колесо,

и снова вслед за розовым наступил голубой период,

как будто эти пейзажи написал Пикассо.

    

Никогда не видел деревьев настолько синеголовых,

а тут за одну неделю насмотрелся любых –

фиолетовых, как чернила, и, как туман, лиловых,

и всех оттенков сиреневых, и попросту голубых.

    

Нет такого цветенья в природе земли,

                                                     откуда

мы улетали в оттепель, когда лишь снилась весна.

И для меня сегодня воплощение чуда –

повсюду синь, и лиловость, и просто голубизна.

    

Так бы и жить неспешно,

                                    вечное чудо это

вбирая в себя глазами и сердцем немолодым,

и в назначенный час просто уйти со света,

как в голубое небо синий уходит дым.

    

Май 1993

 

 

 

*   *   *

    

Вдоль русла высыхающей реки

пойду искать забытые истоки:

путь протяжён, а времена жестоки –

сто тысяч бед случились в эти сроки,

и след судьбы – лишь на воде круги.

 

Когда впервые вышел я к реке,

был майский полдень, праздный и прекрасный,

но по причине, смыслу неподвластной,

вода была – или казалась – красной,

и мертвецы лежали на песке.

 

Ещё не зная ни добра, ни зла,

лишь воду тронув пяткою босою,

я одолел свою натуру совью,

и лодку взял, и двинулся к низовью, –

нет, я не плыл – река меня несла.

 

Река несла. Мне изредка везло

на сны и откровения природы,

а чаще попадал в водовороты,

тонул два раза, и, растратив годы,

так запоздало взялся за весло!

 

И вскоре понял истину одну,

простую, неприглядную, нагую, –

что пыл угас; и вслед за ней другую –

её не пожелаю и врагу я:

моё весло, увы, скребёт по дну.

 

Ах, Господи, как звёзды далеки,

и что им наше счастье и страданье!..

Не за ненужной запоздалой данью –

в пустой попытке самооправданья

бреду вдоль русла высохшей реки.

 

Июнь 1994
 
 
 
*   *   *                          
 
В приноравливании к бытию никогда я не был умельцем,
разве что окна на юг предпочитаю окнам на север,
а быстрому светофору на углу Каценельсон –
медленный светофор на углу Кирьят Сефер.
Практичные, умные люди знают, чего и сколько
им получить положено и что бесплатно при этом;
я же свои задачи пытаюсь решать с наскока
и ещё удивляюсь, что опять не сошлось с ответом.
Нет смысла корить натуру – она не станет другая,
а себя переделывать, что наступать на грабли.
Жизненную премудрость медленно постигаю;
гордиться этим не стоит, но и стыдиться – вряд ли.
Не стыдно, что жил, работал, радовался пиву с воблой,
своим горбом и умом пытался дойти до сути
и верил в душе, что жизни окончательный облик,
как с ответом, сойдётся с записью в Книге Судеб.
Что делать – в который раз я опоздал к раздаче,
даже не опоздал – попросту не явился.
Зато на излёте жизни стоял у Стены Плача,
стоял под бешеным солнцем и неумело молился.
 
Октябрь 1994


 
 

*   *   *                              

    

Моё поколение родилось, выросло и постарело в Империи;

для неё Андрей Вознесенский нашёл абсолютную рифму: "берии".

Этим сказано всё; каждый, кто выжил на срезе пропасти,

может добавить всего лишь собственные подробности.

    

Империя определяла наши взгляды, вкусы и знания,

даже под одеяла простиралось её пристальное внимание.

Империя диктовала, с кого, за что и как именно спросится,

и подданными торговала оптом, а также в розницу.

    

На наших спинах лежала Империя, и мы от тяжести корчились,

но вот кончается век, и с ним повсеместно империи кончились,

и, оказавшись на воле, разные люди, что звались поколением,

смотрят вперёд со страхом, назад – почти с умилением.

    

Страшно ходить у обрушенных стен между висящими балками,

а попытки строить среди руин поначалу выглядят жалкими.

С болью дается и малый шаг, ежели он взаправдошний:

судьба, воплощающая мечту, редко бывает радужной...

    

Сентябрь 1995


 
 
*   *   *

    

Простая история: жил человек на земле;

учился, работал, добился каких-то успехов;

женился, развёлся; прощался с отцом на столе;

всё начал сначала, в далёкие земли уехав.

    

А если не начал, а вздумал плоды собирать

успешной карьеры есть деньги, и выросли дети?

И вдруг заболел, и ему предстоит умирать

и тут осознать – никому он не нужен на свете.

    

А может случиться и вовсе другой вариант –

что он никуда не уехал, не запил, не болен,

и есть у него, предположим, к чему-то талант,

есть имя, признание, слава – а он недоволен.

    

А я ведь еще не обмолвился словом война

и не говорил о его одиноком ночлеге...

История эта, увы, изначально грустна,

как всякая повесть о всяком живом человеке.

    

Ноябрь 1995

 

 


*   *   *                  
 
Пустырь, большой и беспокойный,
таким остался, постарев.
Здесь выкорчёвывали корни
давно исчезнувших дерев.
Здесь что-то строили годами,
возили балки, кирпичи.
Потом заброшенный фундамент
таил опасности в ночи.
Разбили сад. В неярком свете
пустырь парил, прозрачно бел.
Всего лишь за десятилетье
сад одичал и захирел.
Судьба заламывает руки
в напрасных поисках следа:
где люди, жившие в округе?
Все канули невесть куда,
и негде возникать сполохам
давнишней жизни молодой...
Пустырь зарос чертополохом,
сурепкой, снытью, лебедой.
 
Март 1996


 
 
СУД
 
Торжественны слова и одеянья,
двусветный зал в казённом этом доме.
Я – подсудимый, и мои деянья
записаны в тяжёлом толстом томе.
И прокурор своим рассказом нудным
о первом, о десятом и о сотом
меня приговорить считает нужным
на всю катушку к каторжным работам.
 
Мой адвокат, в очках и фраке белом,
приводит дату и страну рожденья
и, не опровергая списка в целом,
по этим данным просит снисхожденья.
А судьи в чёрном выглядят сурово –
не в лад с весенним солнцем заоконным.
Я обращаюсь к ним с последним словом,
как издавна положено законом:
 
– Высокий суд! Под этим жарким небом
врать невозможно, да и неохота.
Я признаю, что праведником не был,
но если зло творил – не из расчёта,
а потому, что не хватало воли,
терпения, да и ума отчасти, –
зато всю жизнь вполне хватало боли,
а иногда захлёстывали страсти.
    
Прав адвокат: я вырос в несвободе,
но точно так же жили миллионы,
терпя, не помышляя об Исходе
и выполняя рабские законы.
Как все, я был готов сглотнуть обиду,
и казнь принять, и палачу захлопать.
Но жизнь прошла, и обвинять планиду –
всё то же, что кусать себя за локоть.
 
Как много раз давал я обещанья
своей душе,
                 а шёл темно и криво!..
 
Суд удаляется на совещанье –
и не приходит после перерыва.
День на исходе. Заперт вход парадный.
Все разошлись – в их жизни есть иное.
А я, не осуждён и не оправдан,
всё жду, и конвоиры за спиною.
 
Июнь 1996


 
 
СКРИПАЧ
    
                      Григорию Кановичу
    
Выводя звуковые мозаики –
песни старые с новыми песнями, –
мне сыграет на скрипочке Хаимке,
старичок с клочковатыми пейсами.
 
от себя отгоняя напраслину –
мол, профан, а смычком пробавляется, –
Паганини сыграет и Крайслера,
даже Генделя, – как пожелается.
 
После капли стряхнёт с одеяния,
где что честное слово, что пуговица,
и не станет просить подаяния –
лишь стыдливо моргнёт и потупится.
 
А доверясь, расскажет истории,
дни далёкие спутав и близкие, –
были конкурсы, консерватории,
и война, и бараки сибирские.
 
Жизнь прошла, и звучания новые
не возникли в коробочке лаковой.
Лавры в суп, а колючки терновые
что в сравненье с колючкою лагерной?
 
Дам я Хаиму несколько грошиков:
– Выпей, милый, ну что там за пенсия! –
Он серьёзно: – Всего вам хорошего, –
и тряхнёт клочковатыми пейсами.
 
Октябрь 1996 

 

 

*   *   *                         
 
                  Окончилась тридцать вторая неделя...
                               (из стихотворения 1982 года)
 

При въезде в пространство промышленной зоны
обильно с утра поливают газоны, –
для этого есть, очевидно, резоны:
покуда не солнце, покуда не жар.
В неделю пять раз наблюдаю всё то же,
неспешно иду, одинокий прохожий,
стихи сочиняю и чувствую кожей,
как вверх подымается огненный шар.
 
В неделю пять раз, что не так уж нелепо,
вбирая задаром энергию с неба,
решаю проблемы насущного хлеба,
и собственной крыши, и быта под ней.
В заботах о деле, в заботах о теле
мелькают недели, мелькают недели, –
как быстро, однако, они пролетели,
две тысячи длинных, медлительных дней!
 
И всё же душа в испытаньях окрепла –
уже не томит ощущение пекла,
уже за спиною не марево пепла,
а опыт врастания – горький, но свой.
И вовсе не зряшно мелькали недели –
промзона слегка изменилась на деле:
где хилые прутики в лунках сидели,
зелёная тень над моей головой.
 
Слегка изменились реалии быта:
недавнее нищенство полузабыто, –
есть дом и компьютер, есть мясо и пита
и виды промзоны в неделю пять раз.
Окончилась тридцать вторая неделя,
домой возвращаюсь почти на пределе,
но эти недели во мне не задели
виденья печальных сияющих глаз.
 
Август 1997


 
 
*   *   *                             
 
                                        Ефиму Пищанскому
 
Речи политика,

                     чертежи инженера,

                                                философа мысли,
конечно, важны, –
                          но выйди из дома в сад,
и ты ощутишь запах опавших листьев,
цвет граната, стрекотанье ночных цикад.
 
А в дальнем углу, где аисты свили гнёзда,
найдёшь колодец с тяжёлой крышкой на нём,
и в чёрной воде будут плескаться звёзды,
большие звёзды, видные даже днём.
 
И вдруг поймёшь, что никогда здесь не был,
что это не просто дом и не просто сад,
а, отразившись в колодце, вернулось небо,
которое было над ним тысячи лет назад.
 
Легко заскользит ведро на верёвке прочной,
воды достанешь – тебе подскажет она:
– Ты здесь на время, я в колодце бессрочно;
напейся, путник, – твоя дорога трудна...
 
Август 1997


 
 
*   *   *   
    
Московские и питерские лица,
притом немолодые в основном, –
они пришли сюда не веселиться:
как веселиться? – судьбы кверху дном!
    
И дом не свой, и бешеное солнце,
язык навек останется чужим,
и если этот мир и улыбнётся,
то детям, внукам, но никак не им.
    
И вот они пришли поэта слушать.
Любители стихов? – скорее, нет:
кто от тоски, а кто на всякий случай –
а вдруг им что-то объяснит поэт?
    
А он стоит и смотрит в эти лица,
в глаза, где все печали всей земли,
и думает: какие мы счастливцы –
задумали, решились и смогли.
    
Ноябрь 1997

 

 

 

В ДОМЕ ПРАЗДНИК

    

                             Майе Добренко

    

В доме праздник – день сотрясенья

обоняния, вкуса, слуха!

К четырём часам в воскресенье

собирается вся мешпуха:

тётя Аня и тётя Мейта,

тётя Мура, дядя Абраша...

Вот запели скрипка и флейта –

радиола светится наша.

Тётя Аня приходит с Майей,

тётя Мура приводит Риту...

Баба Сара, полуслепая,

не спала, фаршируя рыбу.

Всем в застолье тесно немножко,

но причин для обиды нету:

винегрет, форшмак и картошка,

а потом ещё и котлеты,

да бутылка с головкой белой,

да бутыль домашней наливки, –

и куда-то уходят беды,

и светлеют тёмные лики.

Анекдоты, подначки, песни,

и куда-то уходит горе,

и не выдумать мне чудесней

дня, когда вся мешпуха в сборе.

Я дежурю при радиоле –

мною пост высокий достигнут:

я обязан менять иголку

после каждых семи пластинок.

И танцуют Майя и Нухим,

и танцуют Белла с Андреем,

и мечтаю единым духом

как-нибудь повзрослеть скорее,

чтоб хватить вместе с ними лишку,

рассказать анекдот солёный...

Ах, какой я ещё мальчишка,

ах, какой я ещё зелёный!

В головёнку детскую разве

хоть на четверть мига пришло мне,

что сегодня кончится праздник,

и опять становись в оглобли?!

Зажигается вечер летний,

и уходят гости из комнат,

и не знаю, что я – последний,

кто когда-то об этом вспомнит.

    

Февраль 1998


 
 
*   *   *
 
Такую притчу случилось услышать мне –
сказал Господь, обращаясь к тем, чья душа изранена:
– Не бойтесь, дети, – вы будете как во сне,
когда Я стану вас возвращать в страну Израиля.
 
И я припомнил уже далёкий февраль,
ночь, которую жизнь в точку Исхода наметила,
когда я не спал четыре часа в самолёте Эль-Аль
и шесть часов перед тем во всех кругах Шереметьева.
 
Но вот под крыльями Боинга огненно-алый восход
и Средиземное море – красно-зелёно-синее...
Мне кажется, как во сне мы жили весь первый год,
ибо Всевышний знал, что вовсе мы не всесильные,
 
когда ежедневен выбор между добром и злом –
ибо рутина длится и после главного выбора, –
и что вовсе незачем снова
                                    нас испытывать на излом:
достаточно и того, что раньше на долю выпало.
 
Май 1998


 
 
*   *   *
    
Снимаю любительский фильм – неумелый и неглубокий;
прыгая на руке, трещит аппаратик убогий.
Фильм чёрно-белый, немой, титры корявы –
                                                             однако
в каждом кадре он мой, мой до последнего знака.
    
Вот бы обзавестись техникой побогаче –
я б замышлял не так, я бы снимал иначе,
пусть бы в иных глазах выглядел, как преступник,
но я бы ошеломил ценителей неприступных!
    
Снимаю видеофильм новейшей камерой Сони;
изобразительный ряд – в законе и даже в фасоне,
стереозвук, стихи, музыка для элиты,
и только меня в нём нет, хотя мы с камерой слиты.
    
Задерживаю вздох от непонятной боли,
старенький аппарат достаю с антресоли,
ставлю его на штатив, чтоб не зависеть от света, –
буду снимать мотив с тенью автопортрета...
    
Декабрь 1998
 

 

*   *   *

 

На закате двадцатого века,

на рассвете рабочего дня

я дрожу от горячего ветра –

он удушьем пугает меня.

 

Тривиальна причина озноба –

прохудилось дыханье насквозь:

то ль профессия, то ли Чернобыль,

то ли попросту время сошлось.

 

Ни здоровьем, ни силой не вышел,

только солнцем густым пропечён.

Вот и голос мой слаб и неслышен,

а хотелось, чтоб слышался он.

 

Я немного, наверное, значу,

ни отличий, ни денег – и пусть.

Я ещё поживу и поплачу

над судьбой

                  и над ней посмеюсь.

 

Март 1999

 

 


*   *   *
                   

                     Татьяне Очеретян
 
Захожу в зелёное сплетенье,
утирая крупный пот со лба.
Три квартала непрерывной тени
поутру дарует мне судьба.
 
Исчезает на затылке жженье,
лучшего момента не найти
для раздумий и стихосложенья,
для воспоминаний по пути.
 
Несколько минут – уже немало,
ибо жизнь обыденно проста,
и пройти осталось три квартала –
ни ствола под кроной, ни куста.
 
Июль 1999


 
 
*   *   *
 
                               Евгении Кадер
 
Под шум закрывшей весь балкон сосны,
под всхлипыванье пожилой собаки
какие мне сегодня снятся сны? –
а никакие: я лежу во мраке,
и, хоть устал, сна ни в одном глазу –
покачивает, словно на качелях,
и почему-то кажется – внизу
зелёный склон глубокого ущелья.
О Господи, как мало нужно нам,
чтоб воспарить у доброго порога:
сосна, собака, блики по стенам...
О Господи, как мало и как много!..
 
Июль 1999

 

 

 

БРЮССЕЛЬ

    

Это словно бы детский гостинец

нам, дожившим давно до седин:

многослойная роскошь гостиниц,

утончённая роскошь витрин.

    

Улыбаемся горько почину –

не видать продолженья ему:

не по имени нам, не по чину,

а возможно, и не по уму.

    

Этих качеств уже не набраться,

этих записей нету в судьбе.

Ходим в масках среди декораций:

любопытно – и не по себе.

    

Ноябрь 1999

 

 

 

ЛЕЙДЕН

 

Был обычен день этот летний,

и не важно, куда идти.

Хорошо, что случился Лейден

на твоём и моём пути.

Хорошо, что – как будто знала –

дальше воду выбрала ты

и что было кольцо каналов

и над ним – всё мосты, мосты.

И нежарко светило солнце,

мимо зелень плыла стеной,

основательные японцы

ровно щёлкали за спиной.

Утекало сквозь пальцы лето,

и заботы текли в канал,

и район университета

сказку Шварца напоминал.

Так просторно великолепен

был тот день – души торжество...

Хорошо, что случился Лейден –

ведь могло и не быть его.

Жизнь и так не стала бы постной,

но гашу скептический пыл:

запоздало и даже поздно –

слава Богу, что всё же был.

 

Ноябрь 1999

 

 

 

ГААГА

    

Гаага – это слово из газет,

ещё из давней, из советской прессы:

Гаагский суд, Гаагские конгрессы,

какой-нибудь Гаагский комитет.

    

Засел в моём сознанье целый сноп

клише, чьё порождение – бумага, –

стерильный город с именем Гаага,

безликий, безвоздушный город-сноб.

    

И вот реальность: зелень и уют,

и разным стилям полная свобода,

и тишина, хотя полно народа,

и на бульварах птицы гнёзда вьют.

    

Сказал – а ничего и не сказал:

бульвары – эка невидаль! – и птицы...

Но что-то ж заставляет возвратиться

нас через день на этот же вокзал

    

и вдруг увидеть, что вокзал – иной,

а к прежнему ведёт зигзаг трамвая,

Гаагу нам в пути приоткрывая

загадочной, тревожной стороной.

  

И невозможно исчерпать до дна

намёки, указания и знаки

неисчислимых обликов Гааги –

а жизнь одна.

                    А жизнь, увы, одна.

    

Декабрь 1999

 

 

 

ХАРЛЕМ

    

А в Харлеме пиво рекой,

поскольку пивной фестиваль.

На улицах джазы звучат –

возможен ли Харлем без джаза?

Весь город весёлый такой –

ведь пиво смывает печаль, –

и всюду, где кухонный чад,

заполнено всё до отказа.

    

А в Харлеме пиво рекой

и громок ценителей суд,

но в сторону шаг – суета

куда-то уходит мирская.

И город охвачен рекой,

где белые яхты плывут

и белые крылья моста

взлетают, суда пропуская.

    

А в Харлеме пиво рекой,

и всё же, соблазн поборов,

оставленный городом след

мы вспомним с улыбкою нежной –

почти нереальный покой

былых монастырских дворов

и этот, за множество лет,

единственный день безмятежный...

    

Декабрь 1999

 

 


вверх | назад