1978  –  1980
 
 
*   *   *

    

За вагоном – столбы шеренгой

и кусты с колеёю рядом,

а за ними – осинник редкий,

а потом косогор с оврагом,

деревушка на косогоре,

а потом – неподвластно глазу –

то ли Волга там, то ли море,

то ли то и другое сразу.

Палисадники тихих станций,

образ длится не дольше мига,

лишь кольнёт – тебе бы остаться,

ты же снова проедешь мимо –

мимо лодок, мимо обрыва,

где церквушка с ликом покорным

и где мог бы ты стать счастливым,

не счастливым, просто спокойным...

 

Март 1978

 

 

*   *   *

    

Над Краснопресненским мостом висит огромная луна,

как будто у моста её для освещения поставили.

Я равнодушно мимо шёл, и вдруг напомнила она

такой же в точности пейзаж, когда-то виденный в Молдавии.

И накатило: лето, зной, и мир заманчив и столик,

как жёлтая вода Днестра, текут неспешно годы давние,

я невозможно молодой, и всё ещё лишь предстоит –

любовь, утрата – и опять

                                    любовь, утрата –

                                                             и так далее...

 

Март 1978


 
ПАДАЕТ   СНЕГ

    

Падает снег, падает снег, падает снег.

Белый январь, жёлтый фонарь, вечера синь.

Будто бы звёзд над головой тихий разбег –

остановись и в небеса лик запрокинь.

 

В пляске дождя радостный плач, горестный смех,

а на ветру даже весной стынет душа.

Только когда падает снег, падает снег,

хочется нам жить не спеша, жить не спеша.

 

Жёлтый фонарь, мягкий январь выбелил путь.

Словно в кино – сквозь полумрак призрачный свет.

Есть полчаса, чтобы в себя нам заглянуть, –

падает снег, падает снег, падает снег...

 

Апрель 1978

 

 

КОМАНДИРОВКА

    

Пусть немного отдохнёт душа:

на вокзал приеду не спеша,

под скамейку или же под стол

затолкну портфель полупустой –

и наверх, на полку поскорей;

будет праздник праздности моей:

штору на пружинах опустив,

почитаю польский детектив,

после, молча глядя в потолок,

сочиню десяток странных строк,

чтоб забыть их через полчаса, –

потому что вдруг померкнет свет,

и больного детства голоса

издалёка принесут привет.

Цепенея, штору подыму,

припаду к поверхности окна –

и увижу станцию в дыму,

в тёмно-красных языках огня.

Поезда растерзанный скелет,

чьи-то тени сквозь багровый дым

выплывают из военных лет

в памяти, зачитанной до дыр.

...Мимо пролетают поезда,

только этот замедляет ход:

я командирован навсегда

в город Бахмач,

                      в сорок первый год.

 

Май 1978

 

 

ПТИЦА

    

Отогнул я занавески краешек

и опять смятенно замолчал.

Видимо, она была и раньше,

просто я её не замечал.

Но уже почти четыре месяца

вижу птицу ростом с журавля,

почему-то выбравшую место

на окошке моего жилья.

Мрачным видом зрение не радуя,

подозрительно клоня главу,

смотрит птица неподвижным взглядом

в комнату, в которой я живу.

По стеклу скрежещут когти мощные,

чуть ещё – и створку отворит.

Смотрит птица и понять не может,

что бескрылый человек творит.

Недоступна птице эта магия,

потому она и не поймёт:

карандаш и белый лист бумаги

разве могут обещать полёт?

Улетает птица неизвестная,

но уже на следующий день

падает опять на занавеску

острая изломанная тень.

И пока над чистою страницею

размышляю, голову клоня,

чёрная немыслимая птица

не мигая смотрит на меня.

 

Май 1978    

 

 

БАЛЛАДА КАЗНИ

    

Стук барабана сухо прорежется,

флейта вплетёт яркую нить.

Пусть же зеваки вдоволь потешатся –

нынче меня будут казнить.

    

Ждёт эшафот на площади рыночной

около дома, где прежде жил.

Колодки сменю на полуботиночки –

меня напоследок палач ублажил.

    

Мне приговор объявлен заранее;

суду всё ясно, а я не пойму,

почему прицельным было дознание,

когда доказали мою вину.

    

Я чёрнокнижник, алхимик и прочее,

в словесной магии знаю толк.

Но как мои записки рабочие

к иезуитам попали на стол?

    

Душа болит, а тело прощается,

зная, что жизнь уже прожита.

Как обострённо сейчас ощущаются

запахи мира, звуки, цвета!

    

И когда палач к топорищу приладился,

уразумел я, что заслужил:

неистребимый запах предательства

слышен из дома, где прежде жил.

    

Июнь 1978


  
*   *   *                               

 

...А дождь стучит в железо подоконника,

а в комнате темно и пахнет сном,

и лишь пугливо светится иконка,

когда гроза стреляет за окном.

– Мой милый, не тоскуй,

                                  придвинься ближе,

пусть хоть сейчас меж нами не лежит

пустое неуютное жилище,

которое не нам принадлежит.

Чужие стены и чужое ложе,

на занавесках промельки огня...

Как сделаться на десять лет моложе?

Мне зябко, милый, отогрей меня!

Не хмурься, от забот не напрягайся,

позволь себе расслабиться на час;

безденежье и даже неприкаянность

неужто так существенны для нас?

Твоё дыханье ощущаю кожей,

уткнись в плечо и засыпай – пора...

 

Неймётся кошке в сумрачной прихожей,

и дождь стучит в железо до утра.

 

Июнь 1978


 
*   *   *   

    

Мы по паспорту люди, и всё-таки в чём-то – деревья:

мы врастаем корнями в свои города и деревни,

прирастаем к привычкам, жилищам, одежде, посуде

и о мире потом со своей неподвижности судим.

Дни текут и сменяются точно такими же днями,

и сплетаются корни с такими же точно корнями,

и растут на земле, как и прежде, глухи и молчащи,

человеко-деревьев непроходимые чащи...

                                          

Июль 1978

 

 

*   *   *

    

Похоже, нелады с посадкою,

и вот опять под левым бортом

село Большая Александровка,

где я учителем работал.

    

Село доступное и близкое,

его разыскивать не нужно –

семь километров от Борисполя,

от киевских ворот воздушных.

    

Семь километров –

                           и по здешнему

шоссе, обсаженному садом,

всего-то час ходьбы для пешего,

а на такси и вовсе рядом.

    

Мираж асфальта разогретого

послушно в памяти витает.

Пятнадцать лет мне часа этого –

всего-то часа! – не хватает.

   

Всегда найду причину прочную,

она и будет виновата.

...Мне страшно окунаться в прошлое:

а вдруг оттуда нет возврата?

    

Июль 1978    

 

 

*   *   *

   

Заботный день задёргал, закружил,

и в тихую минуту просветленья

себя увижу не без удивленья

в том переулке, где когда-то жил.

              

Окрестности узнаются с трудом,

хотя они до дворика знакомы,

и, кажется, уже достигнув дома,

вдруг обнаружу, что – ломают дом!

    

Как босиком по горестной стерне,

полметра перешагивая с болью,

глазами по дверям и по обоям,

невыгоревшим пятнам на стене...

    

Ломают дом. Казалось, что во мне

его давно уж нет, а вот поди ты! –

и экскаватор грохает сердито

не по стене, а по моей спине.

    

Август 1978

 


*   *   *    

    

А в городе Таллинне птицы поют,

рассветные птицы,

а в городе Таллинне тишь и уют,

и трудно проститься

с местами, где башен сюртучная спесь,

с незнаемой речью

и с тою, которую встретил я здесь

и больше не встречу.

Прощай! Ты уходишь куда-то в рассвет,

и лучше бы сразу,

и я промолчу, чтоб не слышать в ответ

бессильную фразу,

и чтобы не мучила память о том

ненужным укором,

в подвальчике кофе спрошу я потом

со старым ликёром.

А что же ещё нам поделать, скажи,

с печалью вчерашней,

когда остаются одни миражи –

надменные башни,

и только на несколько редких минут

возьмёт и приснится,

что в городе Таллинне птицы поют,

рассветные птицы...

    

Август 1978

 

 

*   *   *                      

    

Нагатинский путепровод,

мерцанье Москвы-реки...

Неужто это лишь повод,

чтобы пошли стихи?

...Желтеет чёрная полость,

два глаза возникли там,

и вот вылетает поезд

к солнцу и облакам,

чтоб все на миг опьянели,

чтоб добрый блик у лица, –

и снова во мрак тоннеля:

теперь уже – до конца.

    

Август 1978

 

 

*   *   *

    

День был белым, как поле ватмана

в рамке, сделанной чёрной тушью.

Снег ложился хлопьями ватными,

предвещающими удушье.

    

Белый бинт с кислородной маскою

был отброшен в сторону грубо.

Искажалось лицо гримасою,

и язык облизывал губы.

    

Провода провисшими струнами

молчаливо свисали с неба,

и сидели грачи угрюмые

на больничной простынке снега.

    

Ноябрь 1978


 

НОВЫЙ ГОД, 1942

    

Между рамами плошки стояли

с кислотой, чтобы стёкла не мёрзли,

и в печи головешки стреляли

полувнятною азбукой Морзе.

А в сенях были бочки большие

с исполинскими чудо-грибами.

Вся изба, где в ту зиму мы жили,

мне казалась волшебной...

                                     Но маме

до сих пор вспоминается город,

а верней, городок на Урале,

где мы знали и холод, и голод,

где снаряды в цеху собирали.

Обжигались горячим стаканом

все, кого приютила избёнка,

а хозяйка грибы поднесла нам

и меня всё крестила, ребёнка...

    

Декабрь 1978


 
СТАРИК

 

Плешивый и подслеповатый,

переконтуженный войной,

он улыбается щербато

улыбкой детской и смешной.

 

Найдя звезду на небосводе

и руки слабо опустив,

он тонким голосом выводит

гортанный горестный мотив.

 

Ни слова я не понимаю

и понимать-то не хочу:

когда душа поёт немая,

я только плачу и молчу.

 

Он улыбается щербато

улыбкой детской и смешной,

а эхо рокотом набата

гудит за сгорбленной спиной.

 

Февраль 1979


 
МИРАЖИ

    

Асфальт блестит, как чистая слюда,

политая водой из крана,

но чёрт возьми, откуда здесь вода,

когда кругом – одни барханы?

Осенние безоблачные дни,

мотора частое пыхтенье,

всего лишь тридцать градусов в тени,

да вот беда – не сыщешь тени.

И мы вдвоём четвёртый час в пути,

и очень редок встречный рокот,

и в полукилометре впереди –

вода, водичка, будь я проклят!

Мы гонимся за нею, входим в раж,

наш радиатор пышет жаром;

прекрасно знаем: всё это – мираж,

и вся погоня наша – даром,

но там вода!

                  И мы летим туда,

зазря пустыню согревая,

как будто там не просто так вода,

как будто там вода живая!

Да так ли важно, чем ты поражён –

твореньем гения нетленным,

очередным пустынным миражом,

своей судьбы кривым коленом?

Куда ни привела бы колея,

все миражи со мной оставьте –

любовь и славу, жажду бытия,

в пустыне воду на асфальте.

   

Апрель 1979

 

 

 

*   *   *

                              В.

    

Сочиняю стихи о тебе.

Ничего у меня не выходит.

Почему-то пишу о погоде,

о смолистой замшелой избе, –

сочиняю стихи о тебе.

 

Получаются строки о снеге,

о пустынном пылающем небе,

о грузинской скрипучей арбе, –

сочиняю стихи о тебе.

 

Среди ночи, мечась и отчаясь,

промелькнувшей строкой обольщаюсь,

мчусь мальчишкой в словесной гурьбе –

сочиняю стихи о тебе.

 

А в душе колокольные звоны,

непонятные плачи и стоны

о чужой, непонятной судьбе.

Я пытаюсь понять эти судьбы,

мне познать их душевную суть бы,

узнавать их по лицам в толпе,

добродетели знать и пороки!..

    

Не гожусь я, как видно, в пророки:

получаются странные строки –

не о них.

             Обо мне.

                         О тебе.

    

Апрель 1979

 

 

ТАКЫР

    

Я нашёл то, что долго искал

в дни своей первобытной тоски.

Колея пролегла по пескам,

сутки кряду – пески да пески.

От навязчивой скуки лечась,

всё стекло проглядели до дыр.

То ли двадцать минут, то ли час

за вагонным окошком – такыр.

И в пустыне бывает вода:

возникают озёра весной.

А когда выкипают, тогда

там такыр остаётся сплошной.

Это ж надо – создать из песка

идеальнейший аэродром:

ни морщиночки, ни бугорка,

ни плешины, ни ямки на нём!

Взбит волной и насквозь прокалён

шелестящий коричневый мир,

и спокоен один только он –

одинаково ровный такыр.

Это ж надо – дойти до конца,

откипеть и улечься на дно

и в чертах неземного лица

отразить безразличье одно!

Я нашёл то, что долго искал, –

и людей, и природу, и путь,

но такыра безликий оскал

не даёт мне спокойно уснуть.

   

Апрель 1979    

 

 

*   *   *

    

Случается, проснёшься среди ночи,

мир сновиденья явью рассечён,

и что приснилось, ты припомнить хочешь,

но в памяти не возникает сон.

    

И вот сидишь, озябший, неодетый,

сумбурным пробужденьем удручён.

За стенкою соседской плачут дети,

на кухне кран бормочет ни о чём.

    

Внезапно память связывает нити,

и вздрагиваешь молча оттого,

что женское лицо во сне ты видел

за миг до пробужденья своего.

    

Оно, лицо, то мёртвое, как маска,

то, как поток, меняются черты...

Ну, что, узнал?

                      Или нужна подсказка?

И без подсказки всё припомнишь ты:

    

застолье в сновидении галдело,

гулял и ты, потягивал винцо,

а на тебя лицо судьбы глядело –

прекрасное, бесстрастное лицо!..

    

Май 1979

 

 

 

РАЗВИЛКА ДОРОГИ

    

Развилка дороги, развилка дороги, развилка,

дыханье погони я слышу почти у затылка,

и нужно свернуть – это шанс или даже полшанса,

чтоб в тихой тени посидеть, подышать, отдышаться.

Но что там направо и что там налево – не знаю:

направо к дороге стена подступила лесная,

а слева туман, как бывает над мёртвым болотом,

и что там за этим и что за любым поворотом?!

А прямо податься – попасть в беспощадные руки:

меня догоняет проклятье верчения в круге,

где скоро я буду, ступая, как лошадь слепая,

всегда ощущать, как безжалостна привязь тупая.

А вправо податься – там лес, где и опытным страшно,

а влево податься – трясина там чавкает влажно,

а сзади дыханье, и руки, и чья-то ухмылка, –

развилка дороги, развилка дороги, развилка!..

    

Июнь 1979


 

БАЛЛАДА О НОЧНОЙ ВСТРЕЧЕ

 

В лесу у изгиба дороги

он спал, разморённый и вялый,

и вдруг пробудился в тревоге

от грома грозы небывалой.

Палатка гудела, как бубен

в молебном экстазе шамана,

был ливень по-летнему буен,

и сосны со скрипом шатало.

 

Грозы продолжалась атака,

внезапно откинулся полог,

и женщину вырвал из мрака

след молнии в каплях тяжёлых.

И в сотую долю секунды,

припав к небесам раскалённым,

он понял, что выпил цикуты

и снова родился – влюблённым.

 

И в темень доверчиво глядя,

они прикоснулись щеками.

Он высушил мокрые пряди

своими сухими руками.

И в руки горячие эти

она окунулась плечами,

гроза бушевала на свете –

они потрясённо молчали.

 

Она покидала палатку

в графитовой мгле до рассвета.

Он спал отрешённо и сладко.

Текло безмятежное лето.

И по небу тучки бежали,

мела тополиная вьюга,

и, встретившись днём на базаре,

они не узнали друг друга...

 

Август 1979
 
 
ВОРОТА АЛЬГАМБРЫ

 

Узора затейная вязь мне странно напомнила что-то,

и я, беспричинно смеясь, глядел на резные ворота.

Был медью окован торец, и, трогая медные глади,

я понял, что это дворец – Альгамбра в испанской Гранаде.

Но ни наяву, ни во сне дворец не стоял предо мною –

его породило во мне моё представленье шальное.

Отчётливо я увидал: в рубахе, хрустящей от пота,

мой пращур чеканит металл, который пойдёт на ворота.

И время пронзившая связь во мне отзывается снова,

и я, беспричинно смеясь, на слух проверяю два слова:

– Ворота Альгамбры... – и вновь:

                                       – Ворота Альгамбры, ворота...

И в них вековая любовь, и в них вековая работа,

и в них вековая печаль –

                                    всё то, что неведомый предок

с рожденья в себе ощущал и мне завещал напоследок.

 

Сентябрь 1979


 
*   *   *

    

           Поэту  Виктору Коркия,

           автору стихотворения "Блик"

    

Когда кривые струйки на стекле,

и к ночи в доме муторно и знобко,

с жильцами вместе грезит о тепле

жилища современная коробка.

Дремать бы у каминного огня,

на грудь беспечно голову клоня.

    

Но где царит прокатанный бетон,

каминов нет и не было в помине,

и поневоле думаю о том,

что дело-то, конечно, не в камине.

Мне в эту ночь, прошитую водой,

сгодился б и костёришко худой.

    

Да что костёр – хватило б головни

с багрово-голубыми языками,

чтобы неспешно двигались они

под сонными озябшими руками.

А если честно, то и головня –

неслыханная роскошь для меня.

    

Я к жизненным удобствам не привык,

нехватка их не кажется обидной:

меня согрел бы даже синий блик

от самодельной лампочки карбидной,

которая была в дому у нас,

когда ходить я начал в первый класс.

    

Она стояла посреди стола,

был огонёк живым и многоликим,

и дышит на меня волной тепла

одно упоминание о блике

на коридорном старом сундуке,

когда идёшь с моргалочкой в руке.

    

...Сливается в одно текущий час

с тем, что давным-давно мы пережили,

и малый блик роднит внезапно нас

с людьми, ещё вчера для нас чужими,

и дождь в окне звенит, как камертон,

в душе рождая запоздалый стон...

    

Сентябрь 1979

 

 

ЭЛЕГИЯ

    

Не приезжай туда, где было хорошо тебе:

всё тот же шум волны и берег тот же вроде бы,

по-прежнему пьянит потусторонний плен,

но гуще рынка дух и водорослей тлен.

    

Не возвращай того, с кем было хорошо тебе:

таит ледок вода, стекающая в оттепель,

по улице идёшь легко и налегке –

и вдруг скользит нога на этом на ледке.

    

И культа не твори из времени счастливого,

а в памяти своей спокойно сбереги его:

тогда была весна, тогда цвели сады,

но ты сегодня ешь горчащие плоды...

    

Ноябрь 1979



 

ТВОРЧЕСТВО

    

                                               Р.И.Кузнецовой

    

Как-то я в книге прочёл (тезис и факты подборкой):

творчество – это прокол между корой и подкоркой.

В призрачный мир углубясь, авторы делали вывод:

чем отдалённее связь, тем интереснее выход.

Что же – на свете пожив, можно поверить, пожалуй:

кто-то чертил чертежи в доме, объятом пожаром;

тот одолел интеграл, будучи схвачен испугом;

тот менуэт сочинял над умирающим другом!

Только и те, кто учён, не говорят почему-то,

как появляется он, этот прокол пресловутый.

В этих пещерах – ни зги, и не увидеть науке,

как прожигает мозги чёрная молния муки,

и остаётся запить, на пустыре удавиться,

лоб о решётку разбить в камере психбольницы,

взвыть от последней тоски, лечь головою к порогу,

выдав четыре строки, равных Вселенной и Богу!..

 

Декабрь 1979

 

 

ЛЕТО  СОРОК  ТРЕТЬЕГО

    

                                                        Маме

    

Алых маков трепетанье, вся трава росой умыта,

то ли мая день последний, то ли лета первый день.

Серый ослик бричку тянет, мягко стукают копыта,

бричка катится по щебню, а за ней трясётся тень.

    

Я за маминой спиною беззаботно загораю,

через бортик ноги свесил, оси стонут на бегу.

Возникает предо мною изумрудный луг без края,

а за ним, высок и светел, пик с вершиною в снегу.

    

Бричка катится проворно по горам напропалую,

под киргизским жёлтым небом так привольно и легко!

А потом на ферме горной я собаку в нос целую

и с крутой краюхой хлеба пью парное молоко.

    

За амбаром тень сплошная. Ослик думает в сторонке.

Незаметно сон сминает... Лето. Полдень. Духота.

Я пока ещё не знаю, что такое похоронка.

Я пока ещё не знаю, что такое сирота.

    

И пока со мною мама, можно жить не беспокоясь, –

но в моём сознанье сонном сновиденьем без конца

из внезапного тумана возникает скорый поезд,

и зелёные вагоны пролетают у лица...

    

Март 1980

    


ФУТБОЛ  В  КИЕВЕ

диптих

 

                            Евгению Дегтярёву

    

1.

    

Вот старый снимок: я стою в воротах;

ворота – два обычных кирпича;

и надо мною в образе мяча –

консервная жестянка в миг полёта.

Похоже, это угловой удар,

который подавать мы не умеем:

ещё и не родился Веремеев,

а Лобановский, как и мы, школяр.

Всего лишь третий год послевоенный,

ещё высок наш болевой порог,

и может, это самый откровенный

и самый сокровенный наш урок.

На одичалом пыльном пустыре

идёт сраженье в толчее и гаме.

Неважно – по жестянке, по ногам ли,

но есть игра и дальше быть игре!

А по ночам мечтаем о моменте,

как будут сетки, штанги и трава,

и наш кумир, стареющий Дементьев,

произнесёт хвалебные слова.

И мы гоняем, подымая пыль,

пока не прозвенит звонок с урока,

и военрук три раза свистнет громко

и встанет, опираясь на костыль.

 

2.

    

Футбол конца сороковых

и первых лет пятидесятых,

сраженья в грозовых раскатах,

где мощный Паша Виньковатов –

живое воплощенье их.

 

Он возглавлял атаки вал;

нет, он не выглядел артистом,

он даже двигался не быстро,

но был бойцом и футболистом:

он непременно забивал!

 

Он забивал, как будто мстил –

но не сопернику, а Року,

который к смертному порогу

привёл Команду

                      и до срока

из лучших лучших погубил.

 

Ещё кругом следы войны,

и на Крещатике в три смены

растут узорчатые стены,

и длинные трусы спортсменов

ещё нисколько не смешны.

 

Ещё играли не спеша,

над полем подымая свечи,

друг друга иногда увеча,

но возрождалась в каждой встрече

больного города душа.

 

Июль 1980                
 
 
*   *   *

 

                                       В.

    

За что дана мне эта благодать –

в шестом часу проснуться без причины

и, отодвинув лёгкие гардины,

весь город запушённым увидать?

    

Мне долго снились тягостные сны,

в которых жизнь была калейдоскопом,

и я читал в цветных узорах стёкол,

что мы с тобой навек обречены –

    

обречены скитаться по скитам,

мытариться и мыкаться по мызам,

и принимать свирепой боли вызов,

и отступать по собственным следам.

    

И были дни из чёрного стекла

и реже – из лазури и краплака,

и я молчал, а ты хотела плакать,

но горькая минута истекла,

    

расцвеченные сонные миры

сменил поток видений полусонных,

и кроны яблонь, снегом занесённых,

висели, как воздушные шары.

    

За ними зажигались этажи

и в снегопаде таяли мгновенно.

А ты спала. И оттого, наверно,

казался город новым и чужим.

    

Но просыпалось, медленно дыша,

всё белое Коньково-Горбунково,

и напряглась, и сбросила оковы

закованная буднями душа.

    

И были мы с тобой обречены

лишь горе мыкать,

                если друг без друга.

А ты спала. И начиналась вьюга.

И так далёко было до весны.

    

Декабрь 1980

 


КАЧЕЛИ

 

                                       В.

 

Мы с тобой на высоких качелях

где-то вроде бы в парке культуры,

а под нами бесчинствует челядь,

водружая себя на котурны,

а под нами ларьки и палатки,

игротеки и комнаты смеха,

и из раковины танцплощадки

в ритме рока разносится эхо.

Мы опять улетаем с тобою,

рассекая пружинистый воздух,

прямо вверх, где висит голубое

или вечером – чёрное в звёздах!

Что с того, что под купол небесный

простирается тяжести иго?

Что с того, что срываемся в бездну

после каждого звёздного мига?

Безрассудно летим в голубое

или в чёрное небо ночное:

взмах качелей – и я над тобою,

взмах качелей – и ты надо мною,

и пока не застыли качели,

мы летим, прижимаясь телами!..

    

На застенчивой виолончели

горний ветер играет – под нами.

 

Декабрь 1980

 

 

 

ЖУРАВЛЬ

    

                              Вадиму Шефнеру

    

Было сыро и тихо три дня напролёт,

небеса улыбались открыто,

будто там, наверху, в беломраморный свод

кто-то вставил кусок лазурита.

    

Пахло горькою почкой и талой водой,

но, старинным поверьям в угоду,

дни заполнены были сплошной суетой:

дело близилось к Новому году.

    

Были хлопоты – ёлка, вино и еда,

обновленье одежд и посуды,

и людей не тепло вдохновляло тогда,

а мороза и снега посулы.

    

И никто не заметил, по улице мчась

или носом уткнувшись в бумаги,

как возникли в притихший полуденный час

журавлиные мягкие взмахи.

    

Он летел утомлённо, большой и седой,

и в пути без конца и начала

над горчащею почкой и талой водой

журавлиная песня звучала.

    

Нет, не песня,

           а трубный пронзительный звук,

плач в одну протяжённую ноту,

говорящий, каких отречений и мук

стоит вечная тяга к полёту.

    

Нет, не плач,

            а такой доверительный крик

умудрённой полётами птицы,

так что сердце в груди замирало на миг

от бессилья помочь и сравниться.

    

Долго-долго серебряный крик журавля

до земли доносился негромко.

А потом как-то враз побелела земля,

и у ног закружилась позёмка.

    

Продолжалась уже без чудес канитель,

без кивков на плохую погоду.

Надвигался мороз. Начиналась метель.

Дело близилось к Новому году.

    

31 декабря 1980

 


вверх | назад