1957 – 1977

 

 

ГРОЗА

    

Низкий графитный свод

охнул и полыхнул,

будто кавалерист

небо клинком разрезал,

Миг тишины – и вот

уши заполнил гул:

с неба свалился лист

кровельного железа!..

    

Сентябрь 1959

 

 

 

ДОЖДЬ

    

Были бури и были бураны,

были долгие зимние ночи.

Но сегодня, проснувшись рано,

я услышал: небо – грохочет!

В пыль на стёклах контурной картой

первых капель полёт впечатан,

и уже через миг с азартом

застучали в окно зайчата.

А ещё через два мгновенья

целым ворохом ярких линий

расцветился и грянул весенний,

майский, тёплый-претёплый ливень,

будто все полопались трубы

в необъятной небесной бане!..

То кричит на прохожих грубо,

то весёлый марш барабанит,

и рождает на всех дорогах

вкусный запах прибитой пыли,

и мальчишек босые ноги

вмиг о старом мяче забыли

и несутся по тёплым лужам

катерами в морском заливе...

Лейся, лейся, ты очень нужен,

обновляющий землю ливень!

    

Были бури и были бураны,

было всё, что в беде познаётся.

Но сегодня, проснувшись рано,

слышу: сердце сильнее бьётся –

может быть, потому, что льётся,

и поёт, и шумит, и смеётся

этот дождь, как вино молодое,

буйный, светлый, немножко странный...

Льётся, льётся живой водою,

заживляя любые раны

и лаская новую зелень –

и становишься чуть счастливей...

Как ты вовремя выпал на землю,

обновляющий душу ливень!

    

Май 1960

 

 

 

*   *   *

 

Картина, древняя, как мир, –

в ней переменны только лица:

– Молчи, толпа! Вот твой кумир,

и на него тебе молиться!

 

Но как бы ни был он велик,

приходит  время  человеку,

и под рыданья, смех и крик

Перуна сваливают в реку.

 

Недолго тешится народ –

увы, незыблемы основы,

и вновь приказный дьяк орёт:

– Молчи, толпа! Вот бог твой новый!

 

И вновь проходят сотни дней,

и к небу прорастает жёлудь,

и люди видят в снах коней,

к воде влачащих труп тяжёлый.

 

Май 1963

 


 
СОРОТЬ

    

Как знать? – а всё же, видимо, не скоро

смогу я вновь увидеть те места,

где чуть звенит задумчивая Сороть

на выступе зелёного мыска.

Но будет так – я знаю это точно,

и вот однажды, через много лет,

в Тригорское приду к исходу ночи,

чтоб повстречать над Соротью рассвет.

Я выйду на пригорок за аллеей,

где дуб застыл, окрестный великан,

и вот полоска неба заалеет,

и над рекой подымется туман.

И тихо-тихо, словно бы в печали,

оцепененья сбрасывая гнёт,

осинка зябко поведёт плечами

и, просыпаясь, медленно вздохнёт.

Задышит берег сыростью ночною,

по дымчатой воде пойдут круги...

Тогда я и услышу за спиною

стремительные лёгкие шаги.

Оранжево край неба озарится,

глаза скользнут по первому лучу.

Увижу: невысокий, смуглолицый...

Неужто?.. – и, осекшись, замолчу,

щекою припаду к коре шершавой

и простою минуту – или век? –

а рядом будет тонкий и курчавый

и в общем-то обычный человек,

усталый, не похожий на портреты,

простой сюртук, высокий воротник...

Перед огнём июльского рассвета

я веки опущу всего на миг,

и тут он подойдёт ко мне поближе

и скажет: – Это утро сбереги, –

и за спиною я опять услышу

стремительные лёгкие шаги.

Глаза открою. Всё на прежнем месте.

Горячий лоб свой в речке остужу.

А позже, встретив старика из местных,

ему о том, что видел, расскажу.

Всё расскажу, не утаю ни слова, –

но в зареве пылающего дня

он скажет мне: – А что же тут такого? –

и как-то странно глянет на меня.

    

Июль 1965

    

 

  
ИЗ ЕВГЕНА ПЛУЖНИКА

с украинского    

 

1.

    

Услышал резкое: – К стенке!

Опёрся плечом о ставень.

Только и вспомнил: денег

совсем жене не оставил.

    

И – ни страха, ни боли.

В дуло глядел винтовке,

словно на сцене, в роли,

в простенькой постановке.

    

Думал: на хлеб ребятам

денег нет у жены...

Хата.

Труп у стены.

    

2.

     

В плен ещё не брали тогда.

У столба прозвучал приказ.

Стала бурой земля, как руда, –

кровь на ней запеклась.

    

А он был таким молодым,

парня не было горячей!

Собралось вороньё над ним,

небо выпило из очей.

    

Так же пахнет в степи полынь,

тот же солнца накал...

Затерялся крестьянский сын,

отпахал!

    

3.

    

Ничего не сказал старик в тот раз,

молча вывел коня за ворота.

Потихоньку осенняя с неба лилась

на поля позолота.

    

А потом измятый пришёл листок

с первым снегом октябрьским, ранним:

за далёкое завтра полёг,

спит головой в бурьяне.

    

В лавку. В сад. За водою.

                             Так день за днём.

Двор покрылся новой травою...

Сердце, сердце! С таким огнём –

и в бурьян головою!..

    

4.

    

Ракетою унёсся в небосвод,

широким рёвом пролетев над долом,

густой гудок. Отчалил пароход,

кормою разворачиваясь к молу.

    

Пять-шесть минут обычной суеты,

калейдоскоп движений, слов и линий –

и смотрит солнце с синей высоты

в другое солнце – на зеркальной сини.

    

Толпа редеет, позабыв о том,

что вдалеке, где волны лишь да птицы,

идёт корабль в пространстве голубом,

чтоб никогда уже не возвратиться.

    

Июнь - сентябрь 1965

 

 

 

*   *   *

    

На стене облупившейся – справа, как только войти, –

в промороженном клубе, куда забрели мы случайно,

двадцать три человека записаны в список печальный

с заголовком коротким "Они не вернулись с войны".

    

Развесёлым концертом был зал, словно ветром, продут,

и, возможно, ни разу не вспомнили зрители в зале,

что от этого клуба когда-то своих провожали –

провожали навеки, надеясь, что всё же придут.

    

Только дело не в смехе, и строки мои не в укор;

жизнь живых нелегка, и отдушины в буднях не часты.

Просто что-то случилось – я стал просыпаться ночами:

промороженный клуб и концерт, словно в сердце укол.

    

Вижу снежное поле – январь, как и нынче, суров, –

и провалы воронок, и небо в стремительных искрах...

Двадцать три человека записаны в памятный список,

а в деревне всего двадцать пять или тридцать дворов.

    

Январь 1968

 

 

МОСТ

    

Я воздвигаю мост который год.

Занятием своим, признаться, горд,

хотя работа движется не быстро –

нехватка матерьялов, сложность быта, –

но я не собирался бить рекорд:

    

я строю мост.

                    Река не широка,

но вброд не перейти наверняка.

Она в жару, бывает, обмелеет,

но в пору снеготаянья смелеет, –

она не ручеёк, она – река.

    

И вот на расстояние руки

уже сошлись два берега реки –

и тут как раз сюда приходит некто

и прыгает спокойно через реку

законам притяженья вопреки.

     

Летит – и не подумает про мост!

Я над речным обрывом стану в рост,

свой мост представлю с высоты полёта,

подумаю: к чему моя работа? –

и только тихо ахну: – Ах, прохвост!..

    

Август 1968

 

    
 
*   *   *

    

Происходят со мною странности:

шевеля безгласно губами,

я на всём бегу останавливаюсь,

как перед незримым шлагбаумом.

...В нашем доме он жил,

                                  и вослед ему

сердобольно вздыхали соседки:

всё разменивал он до последнего,

всё рубли менял на монетки.

Ходит, помню, сияет – счастливый! –

не забыть мне вовек лица его:

разменял на копейки двугривенный

и богатством своим бряцает.

Только что же с больного спрашивать?

Слава Богу, хоть этим утешен...

Происходят со мною странности –

неотступно одни и те же:

ведь и ноги свинцом не налиты,

и не связан пока чинами,

а на всём бегу останавливаюсь

я во всех своих начинаниях.

Смутно чувствую новые веянья,

тут как раз бы сосредоточиться, –

ну, а я, как прежде, размениваюсь,

всё размениваюсь я дочиста!

Вновь хожу, поглощённый рифмами,

а уроки вновь незаметны:

разменял последний двугривенный

и бряцаю богатством медным.

    

Сентябрь 1968

 

 

 

*   *   *

    

Снится мне:

                 метро, составы быстрые

тормозят на остановках с искрами;

в них, увлечены надеждой сладкою,

люди отправляются за славою.

    

А напротив, колеёй обратною,

формой не прельщаемы парадною,

разумом гася желанья острые,

за житейским следуют спокойствием.

    

Я стою меж поездов на станции,

думаю – по мне какие странствия?

А толпа на двери так бросается –

кто слабее духом, пусть спасается!

    

Наконец, не выдержав сомнения,

я пытаюсь тоже – но сумею ли? –

далеко не каждый прорывается...

– Осторожно,

                   двери закрываются!

    

Развернувшись на подмётках стоптанных,

я бросаюсь на другую сторону,

но и там, как эхо, отзывается:

– Осторожно,

                   двери закрываются!

    

Сентябрь 1968

 

 

 

*   *   *

    

После вечного шума будней

вот что вдруг случилось со мной:

рано утром я был разбужен

сверхъестественной тишиной.

    

На ветру беззвучно колеблясь,

содрогалась ветка в окне.

По шоссе проплывал троллейбус

тихо-тихо, будто во сне.

    

Молча лифт за стеной работал;

я лежал, отходя от сна,

и во мне зазвенело что-то,

как натянутая струна.

    

Зарождение шло напева,

так похожего на слезу.

У соседей дверь не скрипела,

и не плакал малыш внизу.

    

Был покой таким неподвижным

и молчанье – таким сплошным,

что стояли в цветенье вишни

и снега не мешали им.

    

Под напева неясный рокот

я уснул на пороге дня, –

но будильника мёртвый грохот

через миг разбудил меня.

    

Январь 1969



 


*   *   *

    

Повизгивает снег и на свету сверкает.

Он улицы укрыл и парки запушил.

Он медленно кружит и тем опровергает

пустую суету прохожих и машин.

    

Уносятся часы, меняя освещенье,

и в темноте ночей в мои приходят сны

не образы зимы, а просто ощущенья

нервозной тишины и жуткой белизны...

    

Февраль 1970

 

 

 

ТЕНИ

    

Когда мы выходим в дорогу,

восходит слепящее солнце.

Мы щуримся, свищем беспечно,

а наши желанья – нескромны.

И если нас мерить по теням,

мы все – молодые гиганты,

но даже от малых препятствий

все тени черны и огромны.

    

А солнце всё выше и выше,

всё ближе и ближе к зениту,

и многие сходят с дороги

в уют близлежащих селений.

И если нас мерить по теням,

похоже, мы просто пигмеи,

и тени совсем не от солнца –

от наших тщеславных сомнений.

    

А солнце всё ниже и ниже,

но превозмогая усталость,

мы всё-таки движемся к цели,

которую выбрали сами.

Подмётки ботинок истёрлись,

от жажды потрескались губы,

и тени за нами плетутся

усталыми старыми псами...

    

Ноябрь 1970

 


 
ЧААДАЕВ

    

Ложится снег который день подряд

на Маросейку и Охотный ряд.

    

В столице старой замело пути –

ни на санях проехать, ни пройти.

    

И от людей немыслимо далёк

на Разгуляе ветхий флигелёк.

    

В глубоких креслах возле огонька

задумался хозяин флигелька.

    

Задумался о том, что осуждён

за то, что смел задумываться он,

    

за то, что смел он, мыслью одарён,

не соглашаться с Богом и царём.

    

Теперь – конец, и жизнь его проста:

вокруг до горизонта пустота,

    

и для примера прочим и иным

душевно он считается больным.

    

Друзья другую предпочли судьбу,

а Пушкин успокоился в гробу,

    

и бесполезно всё – хоть волком вой,

хоть стёкла бей, хоть в петлю головой.

    

Но тихо снег ложится на стекло,

и от него становится светло,

     

и белая дрожащая рука

опять летит над белизной листка,

    

и в белый одеваются наряд

и Маросейка, и Охотный ряд...

    

Февраль 1971

 

 


*   *   *

    

Какая тихая вода

в мерцанье солнечного света!

И кажется нам иногда,

что ещё долго будет лето.

    

Но, желтизной опалены,

деревья встретятся в пути нам,

и нити ранней седины

на нас летят, как паутина.

    

Сентябрь 1971

 


 

*   *   *

    

Под вздох мужчин и женщин плач

и прочих осуждённых стоны

мне голову снесёт палач,

палач – любимец фараона.

    

Толпа, сгибайся и дрожи,

под взором каменным робея!

Я наказанье заслужил –

я наступил на скарабея.

    

Молитву пропоют жрецы –

обычай освящён веками, –

и лягут капельки росы

к утру на мой могильный камень.

    

А после ветер налетит,

неся песок – извечный дар свой;

пустыня камень поглотит,

как поглощала государства.

    

Заносят жёлтые пески

и жёлтый прах бумаг казённых

тысячелетия тоски

и сонмы ни за что казнённых.

    

И только разве что музей

виденье сохранит подольше:

зеленоглазый скарабей

на голой гипсовой подошве...

    

Сентябрь 1971

     


  
*   *   *

    

Наполеон прощается с войсками.

Слеза кропит щетину на щеке,

и резкими рывками ходит знамя

в до боли сжатом белом кулаке.

    

Его солдаты – гвардия, отрада, –

ему на жизнь вручившие права,

а он – отныне бывший! – император

им говорит ненужные слова?!

    

Не на словах, а очень скоро в деле

он им докажет: не повержен бог!

Он возвратится и за две недели

всю Францию заставит лечь у ног.

    

Слова привычны и недолговечны,

лишь кровь солдат извечно горяча:

они пойдут на смерть и на увечья,

Да здравствует!  восторженно крича.

    

Январь 1972



 

*   *   *    

 

Одинокий человек – ни друзей, ни домочадцев.

Есть жена, и дочь, и сын, а как будто их и нет.

День за днём проходит век, кони бешеные мчатся,

годы сыплются из рук, словно горсть монет.

    

Одинокий человек – остановки у обочин,

со случайными людьми анекдот, вина глоток.

Был собою человек постоянно озабочен,

оттого, должно быть, он так и одинок.

    

Одинокий человек – мчатся бешеные кони,

все попутчики его спят в домах своих давно.

Он стоит под фонарём, хлопья снега на ладони,

сзади тёмное шоссе, впереди темно...

   

Январь 1972

 

 

 

ГОРОДСКОЙ РОМАНС

    

Отшумели дожди, отработали стоки,

на асфальте подсохла вода,

и опять небосвод голубой и высокий,

как в апреле, и то не всегда.

Под лучами спокойного чистого света

мягки тени и краски ясны.

В ноябре, в ноябре мы находим приметы

непонятной и странной весны.

    

И моторы, и люди внезапно смолкают, –

тем молчаньем ты душу лечи, –

и на миг тишина наступает такая,

что услышишь, как сердце стучит.

Пахнет мокрой травой и тропинкой лесною,

пахнет так – просто сходишь с ума...

Только это обман, и за странной весною

всё равно наступает зима.

    

Ноябрь 1972

 

 

ПУШИСТЫЙ СНЕГ

песня

    

Огромный город медленно заверчен –

пушистый снег кружится над Москвой,

и как всегда, я жду тебя под вечер,

белея непокрытой головой.

    

А хлопья снега тают на ресницах,

и фонари все в радужном венце,

и в снежных искрах, будто это снится,

лицо твоё и капли на лице.

    

Пушистый снег в Калуге и в Казани,

идёт по свету снежная волна,

и вот глаза встречаются с глазами,

и сразу наступает тишина.

    

Пушистый снег в Чите и в Монреале,

он словно в шаль укутал шар земной,

и мир так тих, что даже нереален,

и бел необычайной белизной.

    

Пушистый снег кружится над Москвою,

неся хоть ненадолго забытьё,

и лёгкий запах новогодней хвои

витает над проспектами её.

    

Пушистый снег...

    

Декабрь 1973

 

 

 

*   *   *

    

Пылит пургой декабрь,

но жаром пышет касса:

На Герцена, в ДК

набито до отказа.

    

Что прелести зимы?

Что лёгкие снежинки?

Как на вулкане мы

в музее на Дзержинке!

    

Повсюду, где стихи,

буквально не прорваться,

и стонут Лужники

от грохота оваций!

    

...Теперь про те года

рассказывают были.

Мы молоды тогда

и так беспечны были.

    

Стихов глотая том

или всего страницу,

не думали о том,

что есть всему границы,

    

что минут десять лет,

и скажут наши дети:

таких явлений нет

и не было на свете.

    

Ну, что же – мир таков,

в нём кончились вопросы.

Есть время для стихов

и есть для серой прозы.

    

Декабрь 1973

 

 

 

ПЕРЕУЛОК

    

Снег струится, словно чётки, –

ни начала, ни конца...

Снег на кованой решётке

у старинного дворца,

снег на крышах и балконах,

снежным войском город взят,

люди в белых балахонах,

словно призраки, скользят.

Я бреду под снегом этим,

где не хаживал давно,

и гляжу туда, на третий,

в забелённое окно.

Только памятное лето

отшумело, утекло,

и чужие силуэты

здесь ложатся на стекло.

Мне совсем сюда не надо,

ждут различные дела,

просто сказка снегопада

за собою увела,

увела и закачала,

замела привычный след...

Если б всё начать сначала,

зачеркнув десяток лет! –

спать беспечно до побудки,

и писать, и пить вино...

Я бреду по переулку,

где не хаживал давно.

Ни проспектов нет, ни улиц, –

мне один остался путь:

что-то в жизни так сомкнулось,

что никак не разомкнуть.

Пригасить бы память надо,

и хочу, да не могу:

всё в стихии снегопада,

всё в невиданном снегу,

и на нём, как почерк чёткий,

тень ограды у дворца.

...Жизнь струится, словно чётки, –

ни начала, ни конца.

    

Ноябрь 1975


 
 
РОМАНС

    

                       Е. Д. Садовниковой

    

О том, что в жизни не сбылось,

жалеть, наверное, не стоит –

верченье беличьих колёс,

увы, занятие пустое.

И я мечтаю лишь о том,

пока мой путь земной не кончен,

что на холме увижу дом

и трону тихий колокольчик.

И после странствий и тревог

к ступеням дома припаду я,

и величавый грустный дог

лизнёт мне бороду седую.

Тихонько птица просвистит,

и хлынет в лёгкие прохлада,

и все потери возместит

судьбы прощальная награда.

Пускай усталый и хромой,

пускай до крови сбиты ноги,

и посох с нищенской сумой

пусть мне достанется в итоге,

и лишь сухарь в моей суме, –

но я оставил за собою

виденье дома на холме

и гул бездумного прибоя.

 

Февраль 1976

 

 

 

ФОТОГРАФ

    

Как же много ты можешь, пускай и не очень умелый,

как же много ты знаешь, пускай и не очень учёный!

Словно фокусник в цирке, ты чёрное делаешь белым

и с такою же лёгкостью белое делаешь чёрным.

И в клетушке своей, озарённый оранжевым светом,

колдовство обратимости в дар получив от природы,

ты творишь чудеса – ты пропойц превращаешь в поэтов,

некрасивых – в красавцев, а истых красавцев – в уродов.

По-научному точный в пластинках своих и растворах,

ты, фотограф, не веришь в красивые детские сказки,

но свершается чудо в ребристых кюветах, в которых

репутации мокнут и в прах обращаются маски.

То, что с первого взгляда бывало не сразу понятным,

выползает наверх, словно клин, вышибаемый клином,

голубые глаза превращаются в чёрные пятна,

и лихая улыбка глядится оскалом звериным.

Вот на чёрном песке кто-то в пляжной раскинулся неге:

чёрно-белый купальник, который недавно был моден,

чёрным диском висит раскалённое солнце на небе,

чёрной пеной на берег бросается Чёрное море!

...Я сижу за столом, где все карточки свалены чохом;

ах, фотограф, фотограф, ну что же со мною ты сделал?

Ты мне мир показал, где всё белое видится чёрным,

только чёрное мне почему-то не видится белым!..

    

Январь 1976

 

 

 

*   *   *

Мёртвые сраму не имут. Мёртвым не больно.

Память отца погибшего я оскорбил невольно.

Теперь утешаться приходится истинами прописными,

но горькие воспоминания – что мне поделать с ними?

Лето, дачный посёлок, типичная пятая зона,

после грозы короткой воздух полон озона,

всё до чёрточки помню, просто рассказывать долго –

я за отца погибшего пил с последним подонком.

Помню: бутылка водки, закуска из дачной лавки,

мы сидим на террасе, не зажигая лампы,

чист горизонт вечерний, словно грозою вымыт...

Мёртвым не больно, не больно,

                                          мёртвые сраму не имут!

Им вполне безразлично, кто и за что выпивает, –

мёртвые сраму не имут, срам живых убивает,

если они, конечно, имеют понятье о сраме.

А он смотрел безмятежно голубыми глазами,

а он играл на гитаре, и пел весьма мелодично,

и жизнь мою перемалывал спокойно и методично.

А я ничего не ведал, и пили мы водку польскую,

и он не сгорал от срама за ежедневную подлость,

а пел фронтовые песни о верности и о дружбе,

в небе луна светила сквозь веток чёрное кружево,

и песни звучали искренно – то лирично, то гневно,

будто и подлость – не подлость, если она ежедневна!

Но подлость – всё-таки подлость,

                                         даже под дружеской маской.

Судьба моя надломилась и покатилась к развязке,

боли невыносимой сердце сказало: – Довольно,

мёртвые сраму не имут, мёртвым не больно...

    

Можно бы долго рассказывать эту банальную повесть

и верить наивно в возмездие за ежедневную подлость,

но мир устроен иначе – приходится ждать подолгу,

пока судьба соберётся дать по зубам подонку.

А он поёт себе песни, гремит гитары басами,

и смотрит на мир красивыми голубыми глазами,

и на лице даже тени раскаяния не видно...

Мне за отца погибшего, за память о нём обидно.

Смотрит в лицо мне пристально, словно ствол воронёный,

день его смерти в августе, той выпивкой осквернённый.

А впрочем, всё это комплексы, которые годы снимут,

ибо известно издавна – мёртвые сраму не имут.

Мёртвым не больно, не больно, их ничто не тревожит -

больно живым, так больно, так нестерпимо, о Боже!..

    

Март 1976

 

 

 

МОТИВ ЧЮРЛЁНИСА

    

Нить паутинки на ветру осеннем,

упруго прогибаясь, золотится,

и небосвод голубовато-серый

пронзают улетающие птицы.

Мы к небу запрокидываем лики

и смотрим, как, пространство рассекая,

они летят,

               и в их прощальном крике

доносится с небес печаль людская.

Зачем она? Ведь всё идёт, как надо, –

так было в прошлом, так и в настоящем:

дорога от восхода до заката –

разлук и встреч поток непреходящий.

Знакомство с миром и знакомство с морем,

прощанье с детством и прощанье с домом,

и первой смерти небольшое горе,

и первой страсти страшная бездонность...

Мы покупаем новые одежды,

мы надеваем новые ботинки

и оттого, должно быть, видим реже

плывущие по ветру паутинки.

Но рано или поздно время будет,

когда в окошко осень постучится,

и голосом печали нас разбудят

пространство рассекающие птицы.

 

Октябрь 1976



 

 

МАКУХА

    

Вся послевоенная разруха

для меня в один вместилась миг:

на моей руке лежит макуха,

что по-украински значит жмых.

А рука потрагивает тихо,

словно вещь бесценная на ней.

Господи, сейчас наемся жмыха,

ничего на свете нет вкусней!

Как немного для поднятья духа

нужно человеку в восемь лет –

половинка небольшого круга,

серая шершавая макуха

чем-то изменила белый свет.

В ней была почти заворожённость,

как в минуте, что вместила год.

Счастье – очень редко протяжённость,

а обычно некий переход.

Образ счастья бестелесно тонок –

мир на время делают иным

рюмка водки, женщина, ребёнок,

шум дождя, услышанный спросонок,

или гол, забитый Блохиным.

Остальное просто тонет в быте,

оставляя памяти в удел

месяцы и годы без событий

в суматохе замыслов и дел.

Но в глубинах зрения и слуха,

обонянья и касанья рук

остаётся навсегда макуха –

маленький шершавый полукруг...

 

Март 1977

 

    
 
*   *   *

    

Катушка старой киноленты,

трофейный фильм времён войны,

где все важнейшие моменты

безудержно удлинены,

где пять минут совсем не вечность,

коль скоро – глянь и не ревнуй! –

сто двадцать кадров длится встреча

и двести сорок – поцелуй.

Нет ни начала, ни конца,

ни титров для уразуменья.

Ну, нет – вы видели глупца?

Сидит и ловит те мгновенья,

как змеями Лаокоон,

дурацкой лентою окручен...

Но что понять сумеет он? –

фильм обесцвечен, обеззвучен,

фильм обесточен, обезвожен:

кто героиня? кто герой?

что за селенье под горой?

чьи там озлобленные рожи?

Но он упрямо режет, клеит,

поёт, войдя во вкус игры, –

вот отдал женщину злодею,

а доброго в тартарары!

Нет, этот номер не пройдёт,

вот только он отыщет место –

герою возвратит невесту,

злодей с балкона упадёт.

Какая всё же благодать –

в руках судьба,

                        и это значит,

что можно всё предугадать

и всё ещё переиначить!..

 

Август 1977

 

 

 

*   *   *

 

Идёт осёл с лукавой мордой

за акробатом бородатым...

Веду, в согласье с киномодой,

обратный счёт годам и датам.

И приближаюсь незаметно

к почти забывшемуся детству,

где слышен звон тарелок медных

из балагана по соседству.

А в балагане тип нелепый,

в шелка цветные разодетый,

огромной палкой бьёт коллегу,

а эта палка – из газеты.

Я хохочу, стучу в ладоши

и в сладком ужасе бледнею,

когда гимнаст отцепит лонжу

на проволоке,

                    а под нею...

Мне мало лет, мой вкус неразвит,

и взяться-то ему откуда?

И в цирк хожу я, как на праздник,

и жду не фокусов, а чуда!

Киргизский день пылит и жарит,

цирк отработал воскресенье,

и в небо улетает шарик

несбывшегося сновиденья...

 

Июль 1977

 


 
КОНЧАЕТСЯ  ДЕНЬ

песня

    

За тонкой стеной сигнал "Маяка" приёмник пропел,

а может быть, то поёт за окном ночная пурга.

Кончается день, кончается день, а я не успел

закончить дела, которые сам задумал с утра.

 

Пытаться смешно в оставшийся час восполнить пробел.

Летит за окном колючая взвесь, по стёклам скребя.

Кончается год, кончается год, а я не успел

понять до конца не то что тебя, а даже себя.

 

Прошли стороной высокий удел и громкий успех,

остался вопрос, банальный вопрос – зачем же я жил?

Кончается жизнь, кончается жизнь, а я не успел, –

и только одно утешит меня – что я не спешил...

 

Декабрь 1977

 

 


вверх | назад