1998 –
2000
В ДОМЕ ПРАЗДНИК
Майе
Добренко
В доме праздник – день сотрясенья
обоняния, вкуса, слуха!
К четырём часам в воскресенье
собирается вся мешпуха:
тётя Аня и тётя Мейта,
тётя Мура, дядя Абраша...
Вот запели скрипка и флейта –
радиола светится наша.
Тётя Аня приходит с Майей,
тётя Мура приводит Риту...
Баба Сара, полуслепая,
не спала, фаршируя рыбу.
Всем в застолье тесно немножко,
но причин для обиды нету:
винегрет, форшмак и картошка,
а потом ещё и котлеты,
да бутылка с головкой белой,
да бутыль домашней наливки, –
и куда-то уходят беды,
и светлеют тёмные лики.
Анекдоты, подначки, песни,
и куда-то уходит горе,
и не выдумать мне чудесней
дня, когда вся мешпуха в сборе.
Я дежурю при радиоле –
мною пост высокий достигнут:
я обязан менять иголку
после каждых семи пластинок.
И танцуют Майя и Нухим,
и танцуют Белла с Андреем,
и мечтаю единым духом
как-нибудь повзрослеть скорее,
чтоб хватить вместе с ними лишку,
рассказать анекдот солёный...
Ах, какой я ещё мальчишка,
ах, какой я ещё зелёный!
В головёнку детскую разве
хоть на четверть мига пришло мне,
что сегодня кончится праздник,
и опять становись в оглобли?!
Зажигается вечер летний,
и уходят гости из комнат,
и не знаю, что я – последний,
кто когда-то об этом вспомнит.
Февраль
1998
* * *
На закате двадцатого века,
на рассвете рабочего дня
я дрожу от горячего ветра –
он удушьем пугает меня.
Тривиальна причина озноба –
прохудилось дыханье насквозь:
то ль профессия, то ли Чернобыль,
то ли попросту время сошлось.
Ни здоровьем, ни силой не вышел,
только солнцем густым пропечён.
Вот и голос мой слаб и неслышен,
а хотелось, чтоб слышался он.
Я немного, наверное, значу,
ни отличий, ни денег – и пусть.
Я ещё поживу и поплачу
над судьбой
и над ней посмеюсь.
Март 1999
Татьяне Очеретян
БРЮССЕЛЬ
Это словно бы детский гостинец
нам, дожившим давно до седин:
многослойная роскошь гостиниц,
утончённая роскошь витрин.
Улыбаемся горько почину –
не видать продолженья ему:
не по имени нам, не по чину,
а возможно, и не по уму.
Этих качеств уже не набраться,
этих записей нету в судьбе.
Ходим в масках среди декораций:
любопытно – и не по себе.
Ноябрь 1999
ЛЕЙДЕН
Был обычен день этот летний,
и не важно, куда идти.
Хорошо, что случился Лейден
на твоём и моём пути.
Хорошо, что – как будто знала –
дальше воду выбрала ты
и что было кольцо каналов
и над ним – всё мосты, мосты.
И нежарко светило солнце,
мимо зелень плыла стеной,
основательные японцы
ровно щёлкали за спиной.
Утекало сквозь пальцы лето,
и заботы текли в канал,
и район университета
сказку Шварца напоминал.
Так просторно великолепен
был тот день – души торжество...
Хорошо, что случился Лейден –
ведь могло и не быть его.
Жизнь и так не стала бы постной,
но гашу скептический пыл:
запоздало и даже поздно –
слава Богу, что всё же был.
Ноябрь 1999
ГААГА
Гаага – это слово из газет,
ещё из давней, из советской прессы:
Гаагский суд, Гаагские конгрессы,
какой-нибудь Гаагский комитет.
Засел в моём сознанье целый сноп
клише, чьё порождение – бумага, –
стерильный город с именем Гаага,
безликий, безвоздушный город-сноб.
И вот реальность: зелень и уют,
и разным стилям полная свобода,
и тишина, хотя полно народа,
и на бульварах птицы гнёзда вьют.
Сказал – а ничего и не сказал:
бульвары – эка невидаль! – и птицы...
Но что-то ж заставляет возвратиться
нас через день на этот же вокзал
и вдруг увидеть, что вокзал – иной,
а к прежнему ведёт зигзаг трамвая,
Гаагу нам в пути приоткрывая
загадочной, тревожной стороной.
И невозможно исчерпать до дна
намёки, указания и знаки
неисчислимых обликов Гааги –
а жизнь одна.
А жизнь, увы, одна.
Декабрь 1999
ХАРЛЕМ
А в Харлеме пиво рекой,
поскольку пивной фестиваль.
На улицах джазы звучат –
возможен ли Харлем без джаза?
Весь город весёлый такой –
ведь пиво смывает печаль, –
и всюду, где кухонный чад,
заполнено всё до отказа.
А в Харлеме пиво рекой
и громок ценителей суд,
но в сторону шаг – суета
куда-то уходит мирская.
И город охвачен рекой,
где белые яхты плывут
и белые крылья моста
взлетают, суда пропуская.
А в Харлеме пиво рекой,
и всё же, соблазн поборов,
оставленный городом след
мы вспомним с улыбкою нежной –
почти нереальный покой
былых монастырских дворов
и этот, за множество лет,
единственный день безмятежный...
Декабрь 1999
* * *
Моя первая любовь родилась первого февраля.
Она была дочь учительницы и полковника ГБ.
А у меня вовсю плыла под ногами земля
и первый пух пробивался на верхней губе.
Я не думал тогда о причинах неустойчивости земли:
это было нормально,
как в море нормальны прилив и отлив.
Просто мы целовались, где только могли,
и по домам расходились, желаний не утолив,
потому что мы жили в мире коммунальных квартир,
потому что были воспитаны в советской стране,
а ещё потому, что жизнь напоминала тир,
в котором полковник ГБ подумывал и обо мне.
Дочь его вышла замуж – понятно, не за меня,
но писала мне письма ещё два года потом.
Я буду ей благодарен до последнего дня:
не раз возвращался в юность и размышлял о том,
что мог тогда ошибиться, как на войне сапёр,
необратимо иное завтра себе суля...
Но первое стихотворение, живущее до сих пор,
я написал для неё – к первому февраля.
Февраль 2000
* * *
Прохожу ежедневно по песчаной дорожке
между полем люцерны и делянкой картошки,
а дорожка выводит к небольшому газону –
так жилые кварталы переходят в промзону.
И едва переступишь через эту границу,
гаражи, мастерские – больше всё по граниту, –
круглосуточный Йоси за буфетною стойкой,
семисвечником пальмы над старинной постройкой,
затемнённые стёкла новой фирмы хайтека,
банк, стекольный заводик, магазин и аптека,
ритмы строгой ограды – и у самого края
в грязном шифере крыша склада или сарая.
И мой вкус не сконфужен видом неидеальным:
что могло состояться – то и стало реальным,
а различные если б ослепительных планов
исчезают из жизни, в невозможности канув.
А на шифер сарая осторожно садится
тонконогая чайка – или сходная птица –
в пиджачке нараспашку шоколадной расцветки,
с белым шарфом на шее и в зелёной жилетке...
Март 2000
|