1957 – 1977
ДОЖДЬ
Были бури и были бураны,
были долгие зимние ночи.
Но сегодня, проснувшись рано,
я услышал: небо – грохочет!
В пыль на стёклах контурной картой
первых капель полёт впечатан,
и уже через миг с азартом
застучали в окно зайчата.
А ещё через два мгновенья
целым ворохом ярких линий
расцветился и грянул весенний,
майский, тёплый-претёплый ливень,
будто все полопались трубы
в необъятной небесной бане!..
То кричит на прохожих грубо,
то весёлый марш барабанит,
и рождает на всех дорогах
вкусный запах прибитой пыли,
и мальчишек босые ноги
вмиг о старом мяче забыли
и несутся по тёплым лужам
катерами в морском заливе...
Лейся, лейся, ты очень нужен,
обновляющий землю ливень!
Были бури и были бураны,
было всё, что в беде познаётся.
Но сегодня, проснувшись рано,
слышу: сердце сильнее бьётся –
может быть, потому, что льётся,
и поёт, и шумит, и смеётся
этот дождь, как вино молодое,
буйный, светлый, немножко странный...
Льётся, льётся живой водою,
заживляя любые раны
и лаская новую зелень –
и становишься чуть счастливей...
Как ты вовремя выпал на землю,
обновляющий душу ливень!
Май 1960
* * *
Картина, древняя, как мир, –
в ней переменны только лица:
– Молчи, толпа! Вот твой кумир,
и на него тебе молиться!
Но как бы ни был он велик,
приходит время человеку,
и под рыданья, смех и крик
Перуна сваливают в реку.
Недолго тешится народ –
увы, незыблемы основы,
и вновь приказный дьяк орёт:
– Молчи, толпа! Вот бог твой новый!
И вновь проходят сотни дней,
и к небу прорастает жёлудь,
и люди видят в снах коней,
к воде влачащих труп тяжёлый.
Май 1963
Как знать? – а всё же, видимо, не скоро
смогу я вновь увидеть те места,
где чуть звенит задумчивая Сороть
на выступе зелёного мыска.
Но будет так – я знаю это точно,
и вот однажды, через много лет,
в Тригорское приду к исходу ночи,
чтоб повстречать над Соротью рассвет.
Я выйду на пригорок за аллеей,
где дуб застыл, окрестный великан,
и вот полоска неба заалеет,
и над рекой подымется туман.
И тихо-тихо, словно бы в печали,
оцепененья сбрасывая гнёт,
осинка зябко поведёт плечами
и, просыпаясь, медленно вздохнёт.
Задышит берег сыростью ночною,
по дымчатой воде пойдут круги...
Тогда я и услышу за спиною
стремительные лёгкие шаги.
Оранжево край неба озарится,
глаза скользнут по первому лучу.
Увижу: невысокий, смуглолицый...
Неужто?.. – и, осекшись, замолчу,
щекою припаду к коре шершавой
и простою минуту – или век? –
а рядом будет тонкий и курчавый
и в общем-то обычный человек,
усталый, не похожий на портреты,
простой сюртук, высокий воротник...
Перед огнём июльского рассвета
я веки опущу всего на миг,
и тут он подойдёт ко мне поближе
и скажет: – Это утро сбереги, –
и за спиною я опять услышу
стремительные лёгкие шаги.
Глаза открою. Всё на прежнем месте.
Горячий лоб свой в речке остужу.
А позже, встретив старика из местных,
ему о том, что видел, расскажу.
Всё расскажу, не утаю ни слова, –
но в зареве пылающего дня
он скажет мне: – А что же тут такого? –
и как-то странно глянет на меня.
Июль 1965
с украинского
1.
Услышал резкое: – К стенке!
Опёрся плечом о ставень.
Только и вспомнил: денег
совсем жене не оставил.
И – ни страха, ни боли.
В дуло глядел винтовке,
словно на сцене, в роли,
в простенькой постановке.
Думал: на хлеб ребятам
денег нет у жены...
Хата.
Труп у стены.
2.
В плен ещё не брали тогда.
У столба прозвучал приказ.
Стала бурой земля, как руда, –
кровь на ней запеклась.
А он был таким молодым,
парня не было горячей!
Собралось вороньё над ним,
небо выпило из очей.
Так же пахнет в степи полынь,
тот же солнца накал...
Затерялся крестьянский сын,
отпахал!
3.
Ничего не сказал старик в тот раз,
молча вывел коня за ворота.
Потихоньку осенняя с неба лилась
на поля позолота.
А потом измятый пришёл листок
с первым снегом октябрьским, ранним:
за далёкое завтра полёг,
спит головой в бурьяне.
В лавку. В сад. За водою.
Так день за днём.
Двор покрылся новой травою...
Сердце, сердце! С таким огнём –
и в бурьян головою!..
4.
Ракетою унёсся в небосвод,
широким рёвом пролетев над долом,
густой гудок. Отчалил пароход,
кормою разворачиваясь к молу.
Пять-шесть минут обычной суеты,
калейдоскоп движений, слов и линий –
и смотрит солнце с синей высоты
в другое солнце – на зеркальной сини.
Толпа редеет, позабыв о том,
что вдалеке, где волны лишь да птицы,
идёт корабль в пространстве голубом,
чтоб никогда уже не возвратиться.
Июнь - сентябрь 1965
* * *
На стене облупившейся – справа, как только войти, –
в промороженном клубе, куда забрели мы случайно,
двадцать три человека записаны в список печальный
с заголовком коротким "Они не вернулись с войны".
Развесёлым концертом был зал, словно ветром, продут,
и, возможно, ни разу не вспомнили зрители в зале,
что от этого клуба когда-то своих провожали –
провожали навеки, надеясь, что всё же придут.
Только дело не в смехе, и строки мои не в укор;
жизнь живых нелегка, и отдушины в буднях не часты.
Просто что-то случилось – я стал просыпаться ночами:
промороженный клуб и концерт, словно в сердце укол.
Вижу снежное поле – январь, как и нынче, суров, –
и провалы воронок, и небо в стремительных искрах...
Двадцать три человека записаны в памятный список,
а в деревне всего двадцать пять или тридцать дворов.
Январь 1968
МОСТ
Я воздвигаю мост который год.
Занятием своим, признаться, горд,
хотя работа движется не быстро –
нехватка матерьялов, сложность быта, –
но я не собирался бить рекорд:
я строю мост.
Река не широка,
но вброд не перейти наверняка.
Она в жару, бывает, обмелеет,
но в пору снеготаянья смелеет, –
она не ручеёк, она – река.
И вот на расстояние руки
уже сошлись два берега реки –
и тут как раз сюда приходит некто
и прыгает спокойно через реку
законам притяженья вопреки.
Летит – и не подумает про мост!
Я над речным обрывом стану в рост,
свой мост представлю с высоты полёта,
подумаю: к чему моя работа? –
и только тихо ахну: – Ах, прохвост!..
Август 1968
Происходят со мною странности:
шевеля безгласно губами,
я на всём бегу останавливаюсь,
как перед незримым шлагбаумом.
...В нашем доме он жил,
и вослед ему
сердобольно вздыхали соседки:
всё разменивал он до последнего,
всё рубли менял на монетки.
Ходит, помню, сияет – счастливый! –
не забыть мне вовек лица его:
разменял на копейки двугривенный
и богатством своим бряцает.
Только что же с больного спрашивать?
Слава Богу, хоть этим утешен...
Происходят со мною странности –
неотступно одни и те же:
ведь и ноги свинцом не налиты,
и не связан пока чинами,
а на всём бегу останавливаюсь
я во всех своих начинаниях.
Смутно чувствую новые веянья,
тут как раз бы сосредоточиться, –
ну, а я, как прежде, размениваюсь,
всё размениваюсь я дочиста!
Вновь хожу, поглощённый рифмами,
а уроки вновь незаметны:
разменял последний двугривенный
и бряцаю богатством медным.
Сентябрь 1968
* * *
Снится мне:
метро, составы быстрые
тормозят на остановках с искрами;
в них, увлечены надеждой сладкою,
люди отправляются за славою.
А напротив, колеёй обратною,
формой не прельщаемы парадною,
разумом гася желанья острые,
за житейским следуют спокойствием.
Я стою меж поездов на станции,
думаю – по мне какие странствия?
А толпа на двери так бросается –
кто слабее духом, пусть спасается!
Наконец, не выдержав сомнения,
я пытаюсь тоже – но сумею ли? –
далеко не каждый прорывается...
– Осторожно,
двери закрываются!
Развернувшись на подмётках стоптанных,
я бросаюсь на другую сторону,
но и там, как эхо, отзывается:
– Осторожно,
двери закрываются!
Сентябрь 1968
* * *
После вечного шума будней
вот что вдруг случилось со мной:
рано утром я был разбужен
сверхъестественной тишиной.
На ветру беззвучно колеблясь,
содрогалась ветка в окне.
По шоссе проплывал троллейбус
тихо-тихо, будто во сне.
Молча лифт за стеной работал;
я лежал, отходя от сна,
и во мне зазвенело что-то,
как натянутая струна.
Зарождение шло напева,
так похожего на слезу.
У соседей дверь не скрипела,
и не плакал малыш внизу.
Был покой таким неподвижным
и молчанье – таким сплошным,
что стояли в цветенье вишни
и снега не мешали им.
Под напева неясный рокот
я уснул на пороге дня, –
но будильника мёртвый грохот
через миг разбудил меня.
Январь 1969
Повизгивает снег и на свету сверкает.
Он улицы укрыл и парки запушил.
Он медленно кружит и тем опровергает
пустую суету прохожих и машин.
Уносятся часы, меняя освещенье,
и в темноте ночей в мои приходят сны
не образы зимы, а просто ощущенья
нервозной тишины и жуткой белизны...
Февраль 1970
ТЕНИ
Когда мы выходим в дорогу,
восходит слепящее солнце.
Мы щуримся, свищем беспечно,
а наши желанья – нескромны.
И если нас мерить по теням,
мы все – молодые гиганты,
но даже от малых препятствий
все тени черны и огромны.
А солнце всё выше и выше,
всё ближе и ближе к зениту,
и многие сходят с дороги
в уют близлежащих селений.
И если нас мерить по теням,
похоже, мы просто пигмеи,
и тени совсем не от солнца –
от наших тщеславных сомнений.
А солнце всё ниже и ниже,
но превозмогая усталость,
мы всё-таки движемся к цели,
которую выбрали сами.
Подмётки ботинок истёрлись,
от жажды потрескались губы,
и тени за нами плетутся
усталыми старыми псами...
Ноябрь 1970
Ложится снег который день подряд
на Маросейку и Охотный ряд.
В столице старой замело пути –
ни на санях проехать, ни пройти.
И от людей немыслимо далёк
на Разгуляе ветхий флигелёк.
В глубоких креслах возле огонька
задумался хозяин флигелька.
Задумался о том, что осуждён
за то, что смел задумываться он,
за то, что смел он, мыслью одарён,
не соглашаться с Богом и царём.
Теперь – конец, и жизнь его проста:
вокруг до горизонта пустота,
и для примера прочим и иным
душевно он считается больным.
Друзья другую предпочли судьбу,
а Пушкин успокоился в гробу,
и бесполезно всё – хоть волком вой,
хоть стёкла бей, хоть в петлю головой.
Но тихо снег ложится на стекло,
и от него становится светло,
и белая дрожащая рука
опять летит над белизной листка,
и в белый одеваются наряд
и Маросейка, и Охотный ряд...
Февраль 1971
Какая тихая вода
в мерцанье солнечного света!
И кажется нам иногда,
что ещё долго будет лето.
Но, желтизной опалены,
деревья встретятся в пути нам,
и нити ранней седины
на нас летят, как паутина.
Сентябрь 1971
* * *
Под вздох мужчин и женщин плач
и прочих осуждённых стоны
мне голову снесёт палач,
палач – любимец фараона.
Толпа, сгибайся и дрожи,
под взором каменным робея!
Я наказанье заслужил –
я наступил на скарабея.
Молитву пропоют жрецы –
обычай освящён веками, –
и лягут капельки росы
к утру на мой могильный камень.
А после ветер налетит,
неся песок – извечный дар свой;
пустыня камень поглотит,
как поглощала государства.
Заносят жёлтые пески
и жёлтый прах бумаг казённых
тысячелетия тоски
и сонмы ни за что казнённых.
И только разве что музей
виденье сохранит подольше:
зеленоглазый скарабей
на голой гипсовой подошве...
Сентябрь 1971
Наполеон прощается с войсками.
Слеза кропит щетину на щеке,
и резкими рывками ходит знамя
в до боли сжатом белом кулаке.
Его солдаты – гвардия, отрада, –
ему на жизнь вручившие права,
а он – отныне бывший! – император
им говорит ненужные слова?!
Не на словах, а очень скоро в деле
он им докажет: не повержен бог!
Он возвратится и за две недели
всю Францию заставит лечь у ног.
Слова привычны и недолговечны,
лишь кровь солдат извечно горяча:
они пойдут на смерть и на увечья,
Да здравствует! восторженно крича.
Январь 1972
*
* *
Одинокий человек – ни друзей, ни домочадцев.
Есть жена, и дочь, и сын, а как будто их и нет.
День за днём проходит век, кони бешеные мчатся,
годы сыплются из рук, словно горсть монет.
Одинокий человек – остановки у обочин,
со случайными людьми анекдот, вина глоток.
Был собою человек постоянно озабочен,
оттого, должно быть, он так и одинок.
Одинокий человек – мчатся бешеные кони,
все попутчики его спят в домах своих давно.
Он стоит под фонарём, хлопья снега на ладони,
сзади тёмное шоссе, впереди темно...
Январь 1972
ГОРОДСКОЙ РОМАНС
Отшумели дожди, отработали стоки,
на асфальте подсохла вода,
и опять небосвод голубой и высокий,
как в апреле, и то не всегда.
Под лучами спокойного чистого света
мягки тени и краски ясны.
В ноябре, в ноябре мы находим приметы
непонятной и странной весны.
И моторы, и люди внезапно смолкают, –
тем молчаньем ты душу лечи, –
и на миг тишина наступает такая,
что услышишь, как сердце стучит.
Пахнет мокрой травой и тропинкой лесною,
пахнет так – просто сходишь с ума...
Только это обман, и за странной весною
всё равно наступает зима.
Ноябрь 1972
ПУШИСТЫЙ СНЕГ
песня
Огромный город медленно заверчен –
пушистый снег кружится над Москвой,
и как всегда, я жду тебя под вечер,
белея непокрытой головой.
А хлопья снега тают на ресницах,
и фонари все в радужном венце,
и в снежных искрах, будто это снится,
лицо твоё и капли на лице.
Пушистый снег в Калуге и в Казани,
идёт по свету снежная волна,
и вот глаза встречаются с глазами,
и сразу наступает тишина.
Пушистый снег в Чите и в Монреале,
он словно в шаль укутал шар земной,
и мир так тих, что даже нереален,
и бел необычайной белизной.
Пушистый снег кружится над Москвою,
неся хоть ненадолго забытьё,
и лёгкий запах новогодней хвои
витает над проспектами её.
Пушистый снег...
Декабрь 1973
* * *
Пылит пургой декабрь,
но жаром пышет касса:
На Герцена, в ДК
набито до отказа.
Что прелести зимы?
Что лёгкие снежинки?
Как на вулкане мы
в музее на Дзержинке!
Повсюду, где стихи,
буквально не прорваться,
и стонут Лужники
от грохота оваций!
...Теперь про те года
рассказывают были.
Мы молоды тогда
и так беспечны были.
Стихов глотая том
или всего страницу,
не думали о том,
что есть всему границы,
что минут десять лет,
и скажут наши дети:
таких явлений нет
и не было на свете.
Ну, что же – мир таков,
в нём кончились вопросы.
Есть время для стихов
и есть для серой прозы.
Декабрь 1973
ПЕРЕУЛОК
Снег струится, словно чётки, –
ни начала, ни конца...
Снег на кованой решётке
у старинного дворца,
снег на крышах и балконах,
снежным войском город взят,
люди в белых балахонах,
словно призраки, скользят.
Я бреду под снегом этим,
где не хаживал давно,
и гляжу туда, на третий,
в забелённое окно.
Только памятное лето
отшумело, утекло,
и чужие силуэты
здесь ложатся на стекло.
Мне совсем сюда не надо,
ждут различные дела,
просто сказка снегопада
за собою увела,
увела и закачала,
замела привычный след...
Если б всё начать сначала,
зачеркнув десяток лет! –
спать беспечно до побудки,
и писать, и пить вино...
Я бреду по переулку,
где не хаживал давно.
Ни проспектов нет, ни улиц, –
мне один остался путь:
что-то в жизни так сомкнулось,
что никак не разомкнуть.
Пригасить бы память надо,
и хочу, да не могу:
всё в стихии снегопада,
всё в невиданном снегу,
и на нём, как почерк чёткий,
тень ограды у дворца.
...Жизнь струится, словно чётки, –
ни начала, ни конца.
Ноябрь 1975
Е. Д. Садовниковой
О том, что в жизни не сбылось,
жалеть, наверное, не стоит –
верченье беличьих колёс,
увы, занятие пустое.
И я мечтаю лишь о том,
пока мой путь земной не кончен,
что на холме увижу дом
и трону тихий колокольчик.
И после странствий и тревог
к ступеням дома припаду я,
и величавый грустный дог
лизнёт мне бороду седую.
Тихонько птица просвистит,
и хлынет в лёгкие прохлада,
и все потери возместит
судьбы прощальная награда.
Пускай усталый и хромой,
пускай до крови сбиты ноги,
и посох с нищенской сумой
пусть мне достанется в итоге,
и лишь сухарь в моей суме, –
но я оставил за собою
виденье дома на холме
и гул бездумного прибоя.
Февраль 1976
ФОТОГРАФ
Как же много ты можешь, пускай и не очень умелый,
как же много ты знаешь, пускай и не очень учёный!
Словно фокусник в цирке, ты чёрное делаешь белым
и с такою же лёгкостью белое делаешь чёрным.
И в клетушке своей, озарённый оранжевым светом,
колдовство обратимости в дар получив от природы,
ты творишь чудеса – ты пропойц превращаешь в поэтов,
некрасивых – в красавцев, а истых красавцев – в уродов.
По-научному точный в пластинках своих и растворах,
ты, фотограф, не веришь в красивые детские сказки,
но свершается чудо в ребристых кюветах, в которых
репутации мокнут и в прах обращаются маски.
То, что с первого взгляда бывало не сразу понятным,
выползает наверх, словно клин, вышибаемый клином,
голубые глаза превращаются в чёрные пятна,
и лихая улыбка глядится оскалом звериным.
Вот на чёрном песке кто-то в пляжной раскинулся неге:
чёрно-белый купальник, который недавно был моден,
чёрным диском висит раскалённое солнце на небе,
чёрной пеной на берег бросается Чёрное море!
...Я сижу за столом, где все карточки свалены чохом;
ах, фотограф, фотограф, ну что же со мною ты сделал?
Ты мне мир показал, где всё белое видится чёрным,
только чёрное мне почему-то не видится белым!..
Январь 1976
МОТИВ ЧЮРЛЁНИСА
Нить паутинки на ветру осеннем,
упруго прогибаясь, золотится,
и небосвод голубовато-серый
пронзают улетающие птицы.
Мы к небу запрокидываем лики
и смотрим, как, пространство рассекая,
они летят,
и в их прощальном крике
доносится с небес печаль людская.
Зачем она? Ведь всё идёт, как надо, –
так было в прошлом, так и в настоящем:
дорога от восхода до заката –
разлук и встреч поток непреходящий.
Знакомство с миром и знакомство с морем,
прощанье с детством и прощанье с домом,
и первой смерти небольшое горе,
и первой страсти страшная бездонность...
Мы покупаем новые одежды,
мы надеваем новые ботинки
и оттого, должно быть, видим реже
плывущие по ветру паутинки.
Но рано или поздно время будет,
когда в окошко осень постучится,
и голосом печали нас разбудят
пространство рассекающие птицы.
Октябрь 1976
МАКУХА
Вся послевоенная разруха
для меня в один вместилась миг:
на моей руке лежит макуха,
что по-украински значит жмых.
А рука потрагивает тихо,
словно вещь бесценная на ней.
Господи, сейчас наемся жмыха,
ничего на свете нет вкусней!
Как немного для поднятья духа
нужно человеку в восемь лет –
половинка небольшого круга,
серая шершавая макуха
чем-то изменила белый свет.
В ней была почти заворожённость,
как в минуте, что вместила год.
Счастье – очень редко протяжённость,
а обычно некий переход.
Образ счастья бестелесно тонок –
мир на время делают иным
рюмка водки, женщина, ребёнок,
шум дождя, услышанный спросонок,
или гол, забитый Блохиным.
Остальное просто тонет в быте,
оставляя памяти в удел
месяцы и годы без событий
в суматохе замыслов и дел.
Но в глубинах зрения и слуха,
обонянья и касанья рук
остаётся навсегда макуха –
маленький шершавый полукруг...
Март 1977
Катушка старой киноленты,
трофейный фильм времён войны,
где все важнейшие моменты
безудержно удлинены,
где пять минут совсем не вечность,
коль скоро – глянь и не ревнуй! –
сто двадцать кадров длится встреча
и двести сорок – поцелуй.
Нет ни начала, ни конца,
ни титров для уразуменья.
Ну, нет – вы видели глупца?
Сидит и ловит те мгновенья,
как змеями Лаокоон,
дурацкой лентою окручен...
Но что понять сумеет он? –
фильм обесцвечен, обеззвучен,
фильм обесточен, обезвожен:
кто героиня? кто герой?
что за селенье под горой?
чьи там озлобленные рожи?
Но он упрямо режет, клеит,
поёт, войдя во вкус игры, –
вот отдал женщину злодею,
а доброго в тартарары!
Нет, этот номер не пройдёт,
вот только он отыщет место –
герою возвратит невесту,
злодей с балкона упадёт.
Какая всё же благодать –
в руках судьба,
и это значит,
что можно всё предугадать
и всё ещё переиначить!..
Август 1977
* * *
Идёт осёл с лукавой мордой
за акробатом бородатым...
Веду, в согласье с киномодой,
обратный счёт годам и датам.
И приближаюсь незаметно
к почти забывшемуся детству,
где слышен звон тарелок медных
из балагана по соседству.
А в балагане тип нелепый,
в шелка цветные разодетый,
огромной палкой бьёт коллегу,
а эта палка – из газеты.
Я хохочу, стучу в ладоши
и в сладком ужасе бледнею,
когда гимнаст отцепит лонжу
на проволоке,
а под нею...
Мне мало лет, мой вкус неразвит,
и взяться-то ему откуда?
И в цирк хожу я, как на праздник,
и жду не фокусов, а чуда!
Киргизский день пылит и жарит,
цирк отработал воскресенье,
и в небо улетает шарик
несбывшегося сновиденья...
Июль 1977
песня
За тонкой стеной сигнал "Маяка" приёмник пропел,
а может быть, то поёт за окном ночная пурга.
Кончается день, кончается день, а я не успел
закончить дела, которые сам задумал с утра.
Пытаться смешно в оставшийся час восполнить пробел.
Летит за окном колючая взвесь, по стёклам скребя.
Кончается год, кончается год, а я не успел
понять до конца не то что тебя, а даже себя.
Прошли стороной высокий удел и громкий успех,
остался вопрос, банальный вопрос – зачем же я жил?
Кончается жизнь, кончается жизнь, а я не успел, –
и только одно утешит меня – что я не спешил...
Декабрь 1977
|