вместо поэмы
Вернуться туда невозможно
И
рассказать нельзя.
Арсений Тарковский
ПОЕЗД (2007)
Я
подошёл к финалу здешнего бытия.
Мало или немало прожил на свете я –
не
высказать односложно, прошлого груз везя:
вернуться туда невозможно и рассказать нельзя.
Но
вот на прогулке ранней, когда ещё всё во мгле,
я вышел к какой-то раньше не виданной колее
и,
не успев оглядеться, слышу – состав стучит.
-
Садись – отправляюсь в детство! –
мне машинист кричит.
-
А долго ли ехать? – К ночи, думаю, доползём.
-
А дальше? – Куда захочешь, это в праве твоём.
Езди, в памяти роясь, пристрастия обнажив;
твой персональный поезд – езди, покуда жив!..
МАНДАРИНЫ (1940)
Папа срочно – в два дня – сшил костюм дипломату;
дипломат, как положено, съездил куда-то,
и, успешно вернувшись, отца отдарил он:
целый ящик прислал золотых мандаринов.
Дело было, как помнится, к Новому году;
мандаринов ещё я не видывал сроду,
а всего-то мне отроду было четыре,
и немыслимый запах гулял по квартире.
Было жарко натоплено, жарко и душно,
и зелёная ёлка стояла в игрушках,
и осталось навек в подсознательном слое
золотых мандаринов свеченье былое.
…На закате судьбы, жизнь былую отринув,
я живу на земле, где не счесть мандаринов,
и в начале зимы, и на зимнем закате
я несу их домой, сколько руки ухватят.
Ах, зачем же на поезд я сел, не готовясь?
еду в детство своё, и тревожится совесть,
что себе самому в дом, натопленный жарко,
я сейчас не везу никакого подарка.
Дипломат поступил широко и богато;
я сегодня богаче того дипломата,
но всё то, что люблю, и всё то, что имею,
я мальчишке–себе подарить не сумею…
КРЫСА (1946)
Толя Цюренко, по прозвищу Крыса,
был одноклассник, сидел за спиною
и оттого, что не мог я укрыться,
всё норовил задираться со мною:
то по затылку проедется больно,
то чем-то острым кольнёт под лопатку, –
но, между прочим, во время контрольной
через плечо забирался в тетрадку.
Крыса цепляет, а Крысу не троньте!
Век не забуду об этом моменте –
Крыса вопил мне: - Твой батя? На фронте?
Где вы, жиды, воевали? В Ташкенте?!
Я
и заехал в крысиную рожу,
чувствуя кожей, что тут справедливость,
и получил, разумеется, тоже;
боли не помню, а помню – гадливость.
…По настроению, не из каприза,
поезд, пыхтя, тормозит у перрона.
Толя Цюренко, по прозвищу Крыса,
смотрит нацеленно в окна вагона.
Сколько дорог, и прямых, и окольных,
мы
прошагали то вместе, то рядом!
Я
уже стар, он – по-прежнему школьник,
смотрит слепым, ненавидящим взглядом.
Пальцы в кулак инстинктивно сжимаю,
мщеньем, однако, уже не болею.
Всё понимаю. Не всё принимаю.
Толю, увы, почему-то жалею.
РАДИОЛА (1952)
Наш быт в те года был негуст и несладок –
и
пусто на полках, и в комнатах голо,
и всё же намёком на некий достаток
однажды в квартиру вошла радиола.
Нет, нет, не вошла, а явилась, как чудо,
как явный предмет незнакомого рая:
не помню когда и не помню откуда,
а просто возникла, звуча и сияя.
В
движенье мотор приводился рукою,
тяжёлый адаптер, иголки стальные…
Но
было у всех ощущенье такое,
что дни потекли несомненно иные.
А
дни протекали всё более странно
и в ближнем пространстве, и в сферах нездешних:
мой отчим, инспектор пожарной охраны,
уволен со службы в рядах эмвэдэшных;
евреев почти не берут в институты,
и многие числятся в космополитах,
и глухо порой говорят о маршрутах,
куда переправят ещё не убитых.
И
вздохи всё чаще, и плачи всё чаще,
а тут – радиола с бедой в поединке,
и
Александровича тенор сладчайший
о Сталине мудром поёт на пластинке.
И
этим заполнены головы наши,
и наши сердца, разумеется, тоже,
и песня сейчас вспоминается та же,
полвека спустя ощущенья итожа.
…Окно на железную смотрит дорогу,
там движется поезд, в нём я, постаревший.
Полвека спустя – это много? немного?
И
можно ли в судьбах заделывать бреши?
И
только ли дело в тогдашней погоде –
она на планете извечно такая,
и плеер сегодняшний так же пригоден,
чтоб слушать, не думая и не вникая.
САМОГОН (1960)
Пили все, и я не промах,
и не где-нибудь в хоромах –
между хатами в саду
длинный стол гудел, весёлый;
я, учитель местной школы,
был, понятно, на виду.
Тётка Настя доставала,
когда дочку выдавала,
из подполья самогон.
В
огороде, как аптека, –
литра два на человека –
скрытный погреб оснащён.
Я
– жилец у тётки Насти;
привалило парню счастье –
сыт, согрет и напоён.
И
щедра зимою топка,
и всегда к обеду стопка –
чистый, крепкий самогон.
Звали «свой» меня без лести,
потому что без последствий
пил по молодости лет.
Но
случилось в том июне –
выпил так на свадьбе Дуни,
что наутро духу нет.
И
сказала тётка Настя:
-
Вот что, хлопец, собирайся,
двигай в город поскорей.
Там врачи дадут подмогу,
а не то ты душу Богу
здесь положишь у дверей.
Я
не помню, как я вышел,
но дошёл, доехал, выжил
на больничной простыне.
«Отравленье самогоном» –
был диагноз непреклонным
и совсем не льстящим мне.
Возвратился я обратно
той же трассой, вероятно,
где сегодня еду я.
Сорок лет, скажи на милость! –
а
ничто не изменилось:
ни столбы, ни колея.
Звали «свой» меня без лести,
я и был им честь по чести,
местных школьников уча.
Но
скажите, своего-то
отпустили б одного-то
добираться до врача?
КРАКОВ (1972)
Я
ни разу в жизни не был в Кракове…
Из стихотворения 1977 года
Прислали приглашение из Кракова
не без лукавства и не без почёта:
командируйте на неделю автора –
пусть разъяснит подробности расчёта.
Повязанные общими секретами,
они мою статью прочли в журнале.
Но, видимо, не вышел я анкетою,
и автора к полякам не послали.
А
всё-таки объятья дружбы жаркие
ту просьбу не оставили без дела:
послали в Польшу Витю Горожанкина,
технолога из нашего отдела.
Поляки были европейски вежливы –
три дня его по Кракову водили,
потом, сославшись на причины внешние,
в края родные гостя проводили.
Для Вити и меня неодинаково
отсчёт вели кремлёвские куранты.
Что ж, так ни разу я и не был в Кракове,
зато узнал Ильдéфонса Константы,
и
с радостью мозги себе проветривал,
выискивая «Пшекруй» по киоскам,
и с этих пор читал непривередливо
и худо-бедно понимаю польский.
…Идёт мой поезд
по предместьям краковским,
вдоль насыпей, репейником поросших.
Я
вижу площадь в необычном ракурсе,
где кучер спит в заворожённых дрожках.
Отказ давнишний – дело сто десятое,
зачёркнутая навсегда страница:
лишь захочу – и в дрожки пересяду я,
по городу ночному прокатиться.
ДОЖДИ (1983)
В.
Вагонные окна в потоках дождя,
мой поезд спешит, от дождя уходя,
и еду я в нём без билета
в то давнее-давнее лето.
А
дождь расстарался – всё моет стекло…
Не
стоит спешить – четверть века прошло,
а в том подмосковном посёлке
всё те же поникшие ёлки.
Всё лето дожди, непрерывно дожди,
дожди позади и дожди впереди,
растаяли в их перестуке
другие житейские звуки.
Колышутся ветки, по стёклам скребя.
Ты
после больницы приходишь в себя.
Всё лето живём мы на даче –
пока невозможно иначе.
Плохая погода, конечно, томит,
но сердце моё не от ливней щемит –
от
нежности и от печали:
мы ближе, чем были вначале.
Плохая погода всё лето стоит,
а мы и не знаем, что нам предстоит
разрушить судьбы постоянство,
уехать в иное пространство,
где воздух другой и другие дома,
где дождь за дождём – это просто зима,
где мы под звучанье капели
друг к другу совсем прикипели…
ЗОНА (1991)
Движется поезд по ветке таёжной,
ржавой, заросшей, заброшенной ветке,
наспех, на нитку живую проложенной,
видимо, с целью какой-то разведки.
То
ли геологи, то ли строители
здесь наводили какие-то справки
(в веке двадцатом немало мы видели
разных проектов под знаменем Кафки).
Так ли, иначе, а всё ещё действуют
ржавые рельсы, прогнившие шпалы.
Тихо под песню, знакомую с детства,
движется поезд по лесоповалу.
Вот по соседству с обрушенной вышкою
ржавые баки и остов барака;
я же, судьбой и историей вышколен,
всё это в действии вижу, однако.
Не
потому ли, что вовсе недавно
било нас в августе, как в лихоманке:
ГКЧП выполняя задание,
с рёвом по улицам двигались танки.
Что же нам делать и где нам пристанище? –
снова вопрос поднимался резонный.
Если всё это надолго протянется,
снова страна обустроится зоной.
Ах, не пришлось бы тогда над корытами
да над горшками сердиться на долю:
были ворота на время открытыми –
что ж мы из зоны не вышли на волю?!
Нет, из огня да случалось и в полымя,
не обходилось порой без увечья –
всё-таки вышли и всё-таки поняли
предназначенье своё человечье.
ДАМБА (1999)
Мы
едем по дамбе, по дамбе, прямой, как струна,
и кажется взгляду, что в море уходит она,
в открытое море – и справа, и слева вода,
и кажется взгляду, что это пребудет всегда.
Мы
едем по дамбе, по дамбе, прямой, как струна,
солёную воду теперь отделяет она
от пресной воды – от почти уже пресной воды:
так дождь постоянно свои оставляет следы.
Мы
едем по дамбе, по дамбе, прямой, как струна,
и вдруг понимаем, что некая мудрость дана
её прямизной, и надёжностью кладки камней,
и тем полотном, что уложено прочно на ней.
Мы
едем по дамбе, по дамбе, прямой, как струна,
и ею гордится низинная эта страна,
а в дальнем конце дожидается поезд-чудак,
который вдоль дамбы проехал неведомо как.
ДОМОЙ (2007)
Мой друг машинист, не пора ли вернуться домой?
Устали колёса, устали, похоже, и рельсы.
Мы
многое вспомнили в этом неслыханном рейсе,
и долгий маршрут оказался лишь с виду прямой.
Мы
двигались вместе по весям и по городам,
от случая к случаю и от итога к итогу,
и все эпизоды в одну уложились дорогу,
и я не оставлю её, не отдам, не предам.
Бегут эпизоды, мелькают один за другим
в дороге-судьбе, и замедленной, и быстротечной.
Но
поезд всё ближе, увы, к остановке конечной,
и вдруг я себя ощущаю каким-то нагим.
Рассказывал я о себе, избегая красот,
без уничиженья и также без тяги к почёту,
и вся моя жизнь, если брать по серьёзному счёту,
для чьей-нибудь книги всего лишь один эпизод…
Январь
2007