пунктир
биографии
Мы жили
здесь без гроз, без слёз,
Средь
ветхих стен - на слух, на ощупь.
Однажды
вышли мы на площадь,
Нас
ветер в стороны разнёс.
Владимир Соколов
ВСТУПЛЕНИЕ
Средь
ночи разбудит сверчок –
особый
сверчок городской:
опять
протекает бачок
и вот
нарушает покой,
и вот
заземлённая суть
сверчит
и сверчит у виска,
и знаю –
теперь не уснуть,
пока не
найдётся строка,
и стану
я с нею играть,
растягивать, мять и вертеть,
напарницу ей подбирать, –
и ночи
последняя треть
сольётся
в минуту одну
и в небо
уйдёт по кривой,
и я на
рассвете усну,
счастливый и полуживой,
и тьму
проклиная, и свет,
и свет
прославляя, и тьму, –
я,
кажется, знаю ответ
на
горький вопрос: почему?
1.
1943.
ТОКМАК, КИРГИЗИЯ
Ноябрь,
а можно гулять без пальто –
обращаю
внимание вдруг на это.
Мы с
мамой идём в цирк шапито,
в
кармане курточки два билета.
А в
цирке снова, может быть,
будут
собачки решать задачки
и рыжий
зелёного будет бить,
в опилки
вываливая из тачки!
Я,
предвкушая, пускаюсь в пляс,
ведя
неуклюже шаг фокстрота.
Но мама
молчит, не подымет глаз:
от папы
давно нет писем с фронта.
И чтобы
маму растормошить,
я
тараторю не умолкая
о том,
что придётся чего-то сшить –
на ёлку
одежда нужна шутовская;
ещё о
том, что в соседний детдом
привезли
из блокадного Ленинграда
старших
школьников; и о том –
но тут
запинаюсь:
об этом – не надо.
Хотя мне
исполнилось только шесть,
я уже
перешёл границу –
в моём
лексиконе слово есть,
которое
детям знать не годится.
Но
чувствую: здесь начало начал –
старшие
школьники рассказали,
что
парни с девчонками по ночам
делают
это в спортивном зале.
Себя я
сдерживаю едва,
чтобы не
вымолвить слово ночное,
и
начинаю играть в слова –
этот
праздник всегда со мною.
В доме
порой и порой на дворе
я для
других – бесполезный и шалый.
Эники-беники ели
варе... –
очень
похоже звучит, пожалуй!
Не то
чтоб уж так волновало меня,
что
пресловутые беники ели,
но не
бывало такого дня,
чтоб эти
игры мне надоели.
Не то,
не то и опять не то,
а вот
приблизилось, вот зазвучало! –
и я
забываю про цирк шапито
и,
видимо, прикасаюсь к началу
моей
судьбы, где на месте пустом
слова
возникают, звенящие тонко...
А мама
молчит и не знает о том,
что дома
ждёт её похоронка.
СТИХОТВОРЕНИЕ,
НАПИСАННОЕ ЧЕРЕЗ 34 ГОДА
* *
*
Идёт
осёл с лукавой мордой
за
акробатом бородатым...
Веду, в
согласье с киномодой,
обратный
счёт годам и датам.
И
приближаюсь незаметно
к почти
забывшемуся детству,
где
слышен звон тарелок медных
из
балагана по соседству.
А в
балагане тип нелепый,
в шелка
цветные разодетый,
огромной
палкой бьёт коллегу,
а эта
палка – из газеты.
Я
хохочу, стучу в ладоши
и в
сладком ужасе бледнею,
когда
гимнаст отцепит лонжу
на
проволоке,
а под нею...
Мне мало
лет, мой вкус неразвит,
и
взяться-то ему откуда?
И в цирк
хожу я, как на праздник,
и жду не
фокусов, а чуда!
Киргизский день пылит и жарит,
цирк
отработал воскресенье,
и в небо
улетает шарик
несбывшегося сновиденья...
Июль
1977
2.
1954.
КИЕВ
Наш
завхоз улыбается криво:
неужели
прошли времена ?
Возвратилась Балясная Рива –
поэтесса, завхоза жена.
Что
такое шесть лет ожиданья,
нам,
безусым, понять не дано.
Где
была? Говорят, в Магадане;
впрочем,
всё это очень темно –
не
догадки и даже не слухи,
полуфразы, почти шепоток,
да и что
говорить о старухе,
на
которой по брови платок?
...Тёплый вечер, мотив итальянский
вытекает
с пластинки в окно.
Я иду не
спеша по Жилянской,
вероятней всего, из кино.
Вдруг
почудилось – сдавленным стоном
женский
голос; и вправду зовёт:
– Ради
Бога, прошу вас, постойте! –
и
фигурка у школьных ворот.
–
Проворонила время укола,
вот и
маюсь об этой поре...
Это
ваша, по-моему, школа?
Я вас
видела там во дворе.
Помогите
добраться до дома...
на
Тарасовской... рядом почти,
но боюсь
не осилить подъёма...
Что,
действительно вам по пути?
И пошли.
Я молчу и краснею –
ведь
учился я в школе мужской, –
и о чём
разговаривать с нею,
невозможно далёкой такой?
Поэтесса
– высокое слово:
что-то
ляпну – она засмеёт...
Но,
похоже, что ей никакого
разговора не надобно;
рот
приоткрыла и с посвистом дышит,
как
пловец на стремнине реки,
и не
видит меня, и не слышит,
деликатно касаясь руки.
Шаг за
шагом. Молчание длится.
Вдруг
сказала, глаза опустив:
– Мне
сегодня исполнилось тридцать... –
и умолк
итальянский мотив,
и в
пустой тишине раскалённой
не
сходился с вопросом ответ:
как же
это, что ей, убелённой
и
морщинистой, тридцать-то лет?!
Как же
это?.. Застрявшие в горле,
оцарапали нёбо слова...
– Это,
мальчик, полгоря – не горе:
слава
Богу, вернулась, жива...
И тогда,
повинуясь наитью
и
условностям всем вопреки,
я сказал
почему-то: – Простите... –
и губами
коснулся руки.
– Вот и
дом, вот окошко под крышей,
и туда
ещё нужно вползти...
А
стихи-то, наверное, пишешь?
Только
это и может спасти! –
и глаза
её, вспыхнув, потухли,
и
подъезд затянул в темноту.
...Я
сижу уже дома, на кухне,
я как
будто ступил за черту,
а за нею
не то чтобы страшно –
просто
бездна с туманом густым;
я
вчерашний и позавчерашний
с этой
бездною несовместим.
Но
сегодня... всё смутно и странно...
наблюдаю
бездумно совсем:
капли в
бездну срываются с крана,
так
недолго под ним повисев.
Эта
бездна моей не бездонней;
подставляю ладонь, и сижу,
и на
влажной горячей ладони
воспалённые губы стужу...
СТИХОТВОРЕНИЕ,
НАПИСАННОЕ ЧЕРЕЗ 9 ЛЕТ
* *
*
Картина,
древняя, как мир, –
в ней
переменны только лица:
– Молчи,
толпа! Вот твой кумир,
и на
него тебе молиться!
Но как
бы ни был он велик,
приходит время человеку,
и под
рыданья, смех и крик
Перуна
сваливают в реку.
Недолго
тешится народ –
увы,
незыблемы основы,
и вновь
приказный дьяк орёт:
– Молчи,
толпа! Вот бог твой новый!
И вновь
проходят сотни дней,
и к небу
прорастает жёлудь,
и люди
видят в снах коней,
к воде
влачащих труп тяжёлый.
Май 1963
3.
1961.
КИЕВ
Должен
честно признаться –
у меня отсутствовал компас,
когда,
институт окончив, я учительствовал в деревне:
зачем-то
свои стихи послал на районный конкурс
и совсем
неожиданно удостоился третьей премии.
Мог
получить и первую, но как бы рылом не вышел –
сказал
секретарь по идеологии, член жюри от райкома:
живёт,
мол, на Украине, а пишет русские вирши;
какая
первая, если ему родная речь незнакома?!
Мне о
том рассказал Ваня Чумак,
завотделом местной газеты,
молодой
журналист, поэт, книгочей
и знаток нецензурного слова.
– Что
поделаешь, – и руками развёл, –
что скажешь ему на это?
Он ведь,
как пограничный пёс, обучен искать чужого...
И я
получил семь пятьдесят,
и спрятал отдельно и тщательно
(при
зарплате в шестьдесят два
деньги не совсем никакие);
а Ваня
Чумак произнёс слова, которые тогда не печатали,
и
пропивать премию мы с ним поехали в Киев.
И в
приднепровском парке, в мелкой торговой точке
мы взяли
пять звёзд армянских, два сырка и конфеты,
выпили,
захмелели и шли по городу ночью –
юные
вольнодумцы, пересмешники и поэты!
И во
тьму выкрикивал Ваня: – Наш-то районный Жданов!
Сказать
бы ему прилюдно: накось, высоси бычий!
Во всём,
что с искусством связано, попросту голоштанный,
а
наставляет поэтов – ишь, завели обычай!..
Но ты не
ропщи, мой друже, –
бессмысленно биться с тенью,
доказывая различие сада и огорода;
а быть
чужим повсеместно набирайся терпенья:
это
неотменимая судьба твоего народа.
В тихой
ночи осенней камнем упала фраза:
– Ты так
до сих пор и не понял,
за что тебя по носу щёлкнули? –
и взял я
Ваню за плечи, и протрезвел я разом,
и краска
стыда почему-то густо залила щёки.
– Ну что
ты!.. – сказал мне Ваня.
– Ну что ты на самом деле!..
Мать его
так и эдак, сейчас бы бутылку с зельем!..
А с
неба, с чёрного неба, наши отцы глядели,
головы
положившие за эту родную землю.
СТИХОТВОРЕНИЕ,
НАПИСАННОЕ ЧЕРЕЗ 26 ЛЕТ
* *
*
Что
проку подгонять: копай быстрее! –
могила
ведь, не сад, не огород!..
По всей
России заросли пырея,
и
жесткий дёрн лопата не берёт.
Наточен
заступ, не иссякли силы,
а
все-таки копается с трудом.
По всей
России отчие могилы,
и только
не понять, где отчий дом.
Нам
снова в этом праве отказали –
жить на
земле, жалея и любя.
По всей
России дёрн перед глазами:
родных,
надежды и самих себя
мы
только-то и знаем, что хороним –
вот
снова гроб выносят из дверей,
и вся
Россия взглядом посторонним
глядит
на яму, заступ и пырей.
Апрель
1987
4.
1968.
МОСКВА
Осеннее
утро за летом вдогонку,
и листья
шуршат о юдоли земной...
Я с
маленькой дочкой иду на Волхонку,
мы
просто гуляем – у нас выходной.
Идём по
Ордынке, выходим с Полянки
на
Каменный мост и налево потом...
А в
Праге сегодня советские танки
и запах
солярки в тумане густом.
Туман и
соляркой пропитанный воздух –
таким
этот город запомнился мне
в
лирическом фильме про майские звёзды –
про
чехов и русских в последней войне.
Неброский сюжет без конца и начала,
четыре
новеллы почти ни о чём,
и мягкая
песня за кадром звучала,
в тумане
мерцая неярким лучом:
"Все сто
твоих башен тебя караулят,
надёжные
руки тебя берегут.
Живи,
моя Прага, красавица Прага,
тебя
золотою недаром зовут".
От
первого и до последнего титра
иду,
вспоминаю, и больно в боку,
и даже
кудрявая кроха притихла –
должно
быть, мою ощутила тоску.
Соцлагерь, концлагерь – сливаются звуки,
и только
ль о Праге грустить золотой?
И что
против танков надёжные руки,
и как
уберечь, если сам под пятой?
От
Каменна моста до Карлова моста
мы все
обитаемся в мире кривом,
и разве
в Москве не ревут эти монстры
при
каждом событии нерядовом?!
Недавно
– куда уж недавней ещё вам? –
и сам
это слышал, и помнить не в мочь:
когда из
Кремля изгоняли Хрущёва,
моторы в
Лефортове выли всю ночь.
А кто-то
слыхал этот звук на Таганке,
в
Сокольниках, в Тушино и в Люблино...
Когда
аргументом на улицах танки,
другим
аргументам звучать не дано.
Легко
оправдаться: такая эпоха –
надежд и
свершений особый подсчёт.
Но в
детской коляске кудрявая кроха,
и что я
скажу ей, когда подрастёт?
СТИХОТВОРЕНИЕ,
НАПИСАННОЕ ЗА ГОД ДО ТОГО
* *
*
Как шаги
эволюции, мы обряды городим –
всё
хороним иллюзии, всё надежды хороним.
Помогают
нам в этом люди вовсе не скверные,
а любви
наши первые и друзья наши верные.
Опираясь
на заступ, перекурим недолго
и опять
приступаем к выполнению долга.
Если б
ставить надгробья, чтоб утраты запомнить,
то
немалую площадь мог бы каждый заполнить,
и на
плитах могильных читалось бы ясно,
что
иллюзии были велики и прекрасны.
Но ряды
не сконфузят обелисков унылых:
мы
хороним иллюзии в братских могилах.
Поколения символ не на мраморе выбит.
Помолчав, постояли, потянулись на выход.
Путь
прямой и широкий, путь обещанный, где ж ты?
Ветви
хлещут по лицам, сучья рвут нам одежды,
словно
тропкою узкой продираемся в чаще, –
и
хороним иллюзии мы с годами всё чаще.
Но всё
реже заводимся мы в ответ на обиды,
а в
молчанье расходимся с рядовой панихиды,
молча
бродим по комнатам, где были покойники,
молча
смотрим на окна, лезем на подоконники,
стёкла
тусклые, мутные протираем, не ноем,
и
становимся мудрыми – но какою ценою!..
Ноябрь
1967
5.
1979.
МОСКВА
На
толстой уличной наледи – снежное покрывало;
таких
морозов немыслимых сто лет в Москве не бывало.
Стихия,
её величество, в явлениях крайних и грубых:
в
квартирах нет электричества, вода замерзает в трубах,
в
каких-то там новостройках стены грозят обвалиться,
и
жителей переселяют армия и милиция.
Казалось, против столицы восстала сама природа, –
тут как
раз подоспела встреча Нового года.
Порядок
традиционный катился валко и шатко:
в некоем
родственном доме сидели в пальто и в шапках;
чтоб
хоть слегка согреться, шло возлиянье сплошное –
минут за
тридцать, за сорок выпили всё спиртное;
лампочка
в полнакала, казалось, вот-вот потухнет;
чай
остывал, покуда чайник несли из кухни.
Повеселись, хлебая комнатную водицу!
И к часу
ночи решили по домам расходиться.
Помню,
как мы дрожали почти до потери речи,
карабкаясь по ступенькам от станции Москворечье.
Ступенек, собственно, не было, – как и назвать, не знаю:
под
рукою железный поручень, под ногами волна ледяная.
Выбрались на Каширку – это была работа!
Случайный автобус довёз до пригодного поворота,
а дальше
пять остановок, и как дойти – неизвестно;
в общем,
по анекдоту: выбрали время и место.
И
всё-таки были единственными улица и минута –
видимо,
каплей последней стал мороз этот лютый,
чтоб,
восприняв как символ мрак новогодней ночи,
ясно
представить, что нам будущее пророчит:
терпеть
во всём недостаток, дрожать до потери речи,
карабкаться по ступеням, вбирая голову в плечи,
и,
выбравшись на дорогу у судьбы на исходе,
понять,
что эта дорога никуда не приводит...
Так мы
шли и скользили, говорили, а больше молчали,
и были в
конце этой ночи мудрей, чем в её начале,
и
заучили уроки невероятной стужи:
мысли
спрятать подальше, чувства зажать потуже,
не
унижаться в лакействе, не возвышаться над ближним,
довольствоваться немногим, наслаждаясь излишним,
не
удаляться от дома, не приближаться к острогу,
а
буднично и спокойно торить свою дорогу.
СТИХОТВОРЕНИЕ,
НАПИСАННОЕ РОВНО ЧЕРЕЗ ГОД
* *
*
В.
Деревья
все заиндевелые,
и вечер
сжался и продрог,
и
провода провисли белые
вдоль
осугробленных дорог,
и даже в
стороне подветренной
сегодня
дышится с трудом,
а мы с
тобой проходим медленно,
в
который раз минуя дом,
и
прикрываешь ты бездонные
глаза
печальные свои,
как
будто мы с тобой бездомные
или
виновны пред людьми.
Пока
колдую я со спичкою,
не
чувствуя озябших рук,
ты
говоришь немножко сбивчиво
о том,
что холодно вокруг
и что
кольцо друзей прорежено
и рядом
носится беда...
Господь
с тобой! – терпели прежде мы
и не
такие холода,
и
пережили в годы разные
утраты
горше всех утрат,
и
обвинения напрасные,
и
клеветы ночной парад,
но к
стуже так и не привыкли мы,
и как
могли терпели боль,
и
сохранили, как реликвию,
святое
право быть собой.
Опять
легли дороги белые,
и мы
идём, плечо с плечом,
замёрзшие, заиндевелые,
но не
виновные ни в чём.
Январь
1980
6.
1985.
ПЯРНУ, ЭСТОНИЯ
Тёплый
вечер. Пляж опустевший. Ровный рокот прибоя.
В
тишине, для души утешной, мы гуляем с тобою.
Горизонта нить дуговая. Бриз легонечко дует.
В парке
музыка духовая над судьбою колдует.
– Не
устала? – А что, заметно? – Просто движешься тише.
Вон как
раз пустая скамейка – посидим и подышим:
пахнет
йодом и пахнет варом – романтичными снами...
Эта
музыка духовая что-то делает с нами.
Вот
корнет грустит беспричинно, а валторна фальцетом...
Силуэт у
скамьи. Мужчина. И с эстонским акцентом:
–
Извините, но я скрываться не люблю за словами;
признаюсь, что уже дней двадцать наблюдаю за вами –
с дня,
когда на концерте в соборе был я вашим соседом
и
внимал, с воспитаньем споря, вашим тихим беседам.
Безрассудно себя вели вы, не боясь, что услышат,
но
признаюсь вам, что счастливым из собора я вышел.
Так мне
хочется поскорее быть единого круга!
Мы,
эстонцы, и вы, евреи, понимаем друг друга.
Вам и
нам всю жизнь не до смеха –
под пятою мы с
детства;
вы-то
можете хоть уехать, нам же некуда деться...
В наступившей паузе
долгой продолженья – стол