поэма
...И
тогда с погасшей ёлки
тихо спрыгнул жёлтый ангел
И сказал:
– Маэстро
бедный, вы устали, вы больны...
Александр Вертинский
ГЛАВА 1
Весь дом
замолк, заполненный таким истомным сном,
какой в
дожде случается, что кряду две недели.
Но два
слепца, два лирника запели под окном,
калики
перехожие мучительно запели.
От сна и
подлой влажности почти что отупев,
он
слушал песню лирников, текущую по саду,
и был
разбавлен дождиком задумчивый напев
и
подчинялся лёгкому, несуетному ладу.
Втекала
песня в комнаты и вытекала вон,
и
наполнялась мудростью, и возносилась к своду,
и вдруг
ему подумалось: а был ли счастлив он
и знал
ли настоящую спокойную свободу?
Он
оглядел внимательно привычный кабинет:
всё
хорошо подобрано для праведной личины,
и вдруг
ему подумалось, что пять последних лет
в его
просторной памяти почти неразличимы.
Картины,
книги старые, как амфоры с вином,
высокая
поэзия и музыка не ниже...
Но
горько стонут лирники, и дождик за окном
его
раздумья горькие как на иголки нижет.
Он резко
подымается, упрямо сжавши рот,
и вот
выходит к лирникам в одежде незавидной,
и с ним
сума дорожная, где несколько банкнот,
бельишко
и провизия,
а дальше будет видно.
ГЛАВА 2
По
чернозёму и размокшей глине,
по
доннику, по сныти и полыни
и реже
по брусчатому торцу;
ночлег
на хуторах и на могилах, –
всё то,
что зрячий вынести не в силах,
пo
силам, выясняется, слепцу.
Так день
за днём, в любую непогоду,
лишь
изредка подсадят на подводу;
за
месяц, за два – башмаки до дыр.
То в
лапоточках, а порой босые,
два
лирника проходят по России
и он –
их добровольный поводырь.
Пройдя
по Мокше, по Шексне и Выксе,
он
понемногу всё-таки обвыкся
и
притерпелся к снегу на лице
во время
сна, к соломе под щекою,
к тупой
докуке комарья с мошкою
и к
мыслям о негаданном конце.
У
лирников обычные деянья:
они поют
и просят подаянья.
Он им не
в тягость;
не совсем здоров,
он всё
же знает не одну бумагу –
где
вставит стёкла, где поправит тягу,
где
скосит сено, где наколет дров.
В
карманы шла мизерная копейка:
щец
похлебай-ка да кваску попей-ка
да
косточки погрей-ка на печи.
А
разговор всё больше был бездарен –
сбивало
с толку, что обличьем барин,
а знает
лес и лепит кирпичи.
А он был
рад существованью вида,
поскольку понимал, что есть обида
для
прочих в наблюдении таком,
что мало
тех, которые не спьяну
работают
умно и постоянно,
а больше
кое-как и под хмельком.
Он всё
молчал, но в нём заряд копился,
пока
однажды крепко не напился –
сознательно, чтобы сшибить замки,
и,
помнится, орал в трактирном гаме:
– Как
можно быть такими мудаками?!
Вы все,
ребята, просто мудаки!!
Его
избили дельно и спокойно,
понять
давая:
никакие войны
не
выиграет жалкий Дон Кихот.
А утром
снова лиры забряцали,
и снова
он поплёлся за слепцами
в свой
несуразный гибельный поход.
ГЛАВА 3
Как на
грех, погода оказалась жаркой,
да еда к
тому же оказалась жалкой,
да ещё
дорога оказалась трудной –
для
ступней неровной и для взгляда нудной.
Голова
казнилась то ли перепоем,
то ли
этой скукой, то ли смертным боем,
и в
глазах плескались огненные пятна:
выступать пророком будет неповадно.
Вспыхнули на соснах восковые свечи;
до
погоста близко, до жилья далече,
и перед
глазами резкой светотенью
стали
появляться странные виденья.
Там, где
путь-дорога выгнулась кривая,
он
увидел рельсы южного трамвая,
строгие
шпалеры бука или тиса,
и пустой
вагончик под гору катился.
А за тем
вагоном в бешеной погоне
проносились кони! проносились кони!
взмётывали крылья аспидные бурки,
и
пронзались свистом тисы или буки.
По
истошным воплям этой стаи гончей
он
внезапно понял, что не пуст вагончик;
две
винтовки сухо щёлкнули дублетом –
женский
вскрик протяжный прозвучал ответом.
...От
зелёной вспышки небосвод распался;
он упал,
сдвигая скрюченные пальцы,
ухватить
стараясь жёлтый свет небесный,
чтобы
тот вагончик не свалился в бездну...
ГЛАВА 4
Он
очнулся, на палубе лёжа,
ощущая
затёкшие руки,
видя
пристань, телегу и лошадь,
твердый
знак на спасательном круге...
Трубный
бас парохода "Суворовъ"
широко
растекался по Каме,
и в
осинниках молкнул нескоро,
и
мешался с другими гудками.
За
высокой решёткою борта
возникали и таяли лица;
берег
вёл себя крайне нетвёрдо:
то
приблизится, то удалится.
Пароход
по фарватеру рыскал,
неприлично вихляя боками.
В этом
рысканье не было б риска,
если б
дно не пошло топляками.
Но
беспечно стоял у штурвала
рулевой,
захмелевший порядком,
и рука
его жару давала
тем
захватанным вдрызг рукояткам,
что
штурвальный заполнили обод;
пьяный
шкипер усердствовал в мате,
и всего
человечества опыт
был не
нужен весёлой команде.
Так, на
судно попав незадачно,
наблюдал
новоявленный нищий,
как оно
ускользало удачно
от
угрозы, нацеленной в днище.
А
немногих, кто в этом комплоте
выражал
несогласно тревогу,
опускали
на хиленький плотик
и
крестили, глумясь, – на дорогу.
Так и
шёл этот самый "Суворовъ"
и в
ночные часы, и в дневные.
Мимо
плыли заборы, соборы,
рощи,
нивы, луга заливные.
Там
косили душистые травы,
жали
хлеб и дома возводили –
здесь
штурвалили влево и вправо
и едва
от беды уходили.
Но не
может быть вечным везенье –
нет в
созвездьях подобного знака;
облегчает решения зелье,
но не
делает мудрым, однако.
Треск и
скрежет удар возвестили –
звуки
боя, и сшибки, и рубки, –
и
бревно, протаранив настилы,
оказалось у шкиперской рубки!
...Он не
помнил, как с жалкого ложа
был он
выбит и выброшен за борт
и, на
здешних людей непохожий,
был в
сарае урядником заперт.
И
сошлась пустота разговоров
в
протокольной бессмысленной фразе –
трубный
бас парохода "Суворовъ"
чёрной
краской всю память окрасил...
ГЛАВА 5
Без
копейки в кармане, без исправной бумаги,
что
слова его – правда, кто поверит бродяге?
Слушал-слушал урядник да и рявкнул в итоге:
– Ты
сейчас предо мною – вошь на гребне, и только!
Говоришь
ты красиво, да ведь мы не растяпы:
для
таких краснобаев существуют этапы.
Есть
закон и порядок, значит, будешь доволен –
в те
места, где родился, поведут под конвоем.
Ой,
развейтесь, дороги, и одна, и другая,
ржавой
хлябью пугая, крутизною пугая!
Как этап
растянулся, как Лучину запели,
как
ступали солдаты, задирая шинели,
как
молодки картошку им несли на привалах
и
смущённо глядели на таких небывалых!..
У костра
золотого – подбородком в ладони –
он
впервые припомнил о покинутом доме.
Ночь
укрыла от взгляда мир мучений и грязи.
Обрываются дружбы, обрываются связи –
непонятная строчка в голове зазвучала,
и
внезапно он понял: это – чуда начало.
Тонкий
вспомнился профиль, рыжий локон пахучий,
путешествие к морю, он – случайный попутчик,
нежность
губ на прощанье в полумраке вагона, –
обрываются напрочь провода телефона.
И мотив
был неясен, и сюжет был неясен, –
озираются люди, уходя восвояси.
Блажь –
искать пониманье там, где всё вне закона;
оседают от крика башни
Иерихона.
Было
тихо, лишь речка чуть звенела в овраге.
Жаль,
конечно, – с собою ни пера, ни бумаги.
Чем
писать, любопытно, станут в будущем веке?
Обрываются корни и ломаются ветки.
На
границе оврага синева нарастала.
Что
случилось со мною, он подумал устало,
и сейчас
же на синем полыхнула зарница...
Что
случилось со мною – или только случится?
Осыпаются листья,
резкий ветер их кружит,
–
дать бы
тягу отсюда, да конвой при оружье,
суждено,
словно птице, трепыхание в клетке, –
обрываются нити, никнут марионетки.
Эта ночь
на этапных скоро ливень обрушит.
Опадают
гирлянды новогодних игрушек.
И опять
он вернулся к душной ночи вагонной,
бесконечно короткой, непроглядной, бездонной.
Но ведь
были же, были мне обещаны святки!
Было
утро с морозом, и дорога в порядке,
вдоль
дороги на солнце полыханье рябины,
рыжий
локон и голос – полнозвучный, любимый...
Наконец-то рвануло то, что долго грозилось,
полыхнуло, хлестнуло – и гроза разразилась!
Были
молний охапки, треск сухой и короткий,
черно-синее небо разлеталось в ошмётки,
и
прекрасная смута, сумасшествие это
были
просто салютом в честь рожденья поэта!
Ну, а
сам он в казённой, вдрызг промокшей сорочке
повторял
исступлённо богоданные строчки:
Обрываются дружбы, обрываются связи,
обрываются напрочь провода телефона.
Озираются люди, уходя восвояси,
оседают
от крика башни Иерихона.
Обрываются корни и ломаются ветки,
осыпаются листья, резкий ветер их кружит;
обрываются нити, никнут марионетки,
опадают
гирлянды новогодних игрушек.
И
рябиновой кистью заморожено-алой
обрывается сердце от любви запоздалой...
ГЛАВА 6
Над
кремнистой речкою – всё мелкопоместные.
Далеко-далече те улочки уездные.
Не
дворцы весомые – дворики-заборики...
Ах, игра
весёлая в сыщики-разбойники!
Детство,
дебри хвойные, берега лиманские,
выдумки
разбойные, страсти атаманские.
С виду
птички-сычики, а гляди-ка – резвые! –
два
настырных сыщика путь ему отрезали.
Один
сыщик беленький, другой – рыж до жжения.
Выбор:
круча берега – или поражение.
Ждать,
дорожку тронувши прутиком орешины, –
и с
откоса брёвнышком вниз, вращаясь бешено!
Сыщики
вопросами над откосом выросли:
камень
не добросили, а в обход – не вынести.
...Ах,
уезда улицы с детскими победами, –
как оно
аукнется – никому не ведомо.
Шёл этап
дорогою, что текла над кручею,
сплошь
поросшей дроками – плотными, колючими.
Пали
наземь сумерки, звёзды их возвысили...
Старший
занят сумками – раздаёт провизию.
У
кострища с лапником, с мятыми газетами
конвоир
с этапником занялись кисетами.
Два шага
в стороночку – хорошо, что заняты, –
и с
откоса брёвнышком в дроковые заросли!
ГЛАВА 7
Он
сторожким, как заяц, стал,
от
оглядок вусмерть устал.
Бог
послал ему избавленье –
экспедицию в Туркестан.
У
начальника все права,
а
рабочим всё трын-трава:
вид на
жительство там не нужен –
только
руки да голова.
Покатилась его судьба
по
пескам – за арбой арба, –
где, по
книгам, так романтично,
где
действительность так груба.
Там за
труд – неплохи шиши,
но зачем
они в той глуши?
Экспедиция ищет воду,
человек
– покой для души.
Это дело
– копать пески,
и
по-братски делить куски,
и не
знать целый год под солнцем
ни
отчаянья, ни тоски.
Это дело
– бурить грунты,
и в
скалу забивать шпунты,
и не
знать целый год под солнцем
ни
заботы, ни суеты.
Это дело
– терпеть, как все,
в адской
пламенной полосе
и лизать
на рассвете камни,
потому
что они в росе.
Но за
каторжный звон в ушах,
за
пропавший в песках большак
Бог даёт
тебе это счастье –
сделать
самый последний шаг.
И
однажды видишь: бархан
словно
радугой осиян –
это в
небе, от зноя блёклом,
бьет
хрустальный земной фонтан!
Близ
Теджена водная гладь,
над
глазами седая прядь,
и в
палатке, от зноя блёклой,
ждёт
задумчивая тетрадь.
ГЛАВА 8
Дувалы
старого Термеза,
под
сапогом легчайший лёсс,
отполировано железо
двух
циклопических колёс
арбы,
морщинистой, как эпос,
плывущей
в медленной толпе...
Полуразрушенная крепость
по имени
Кара-Тепе.
Пустынно
здесь. Лишь дервиш нищий
пройдёт
порой через пустырь.
Пещеры –
бывшие жилища,
пещеры –
бывший монастырь,
базара
бывшего кварталы,
гончарной мастерской следы,
пещеры –
храмы, арсеналы,
тюрьма,
хранилища воды...
В
горячечной тени дувала,
настроившись на древний лад,
он ждёт
у чёрного провала,
чтобы
привык ослепший взгляд,
и входит
в царство чёрной тени
из
царства гор, бахчей и нив.
За
поколеньем поколенье
здесь
жили, головы склонив.
Вся
жизнь под сводами пещеры –
десятки,
сотни, тыщи лет! –
лишь
изредка, случайно, щели
сюда
впускали внешний свет...
Он
думает о воле рока
в судьбе
живого существа
и
говорит – внезапно громко –
почти
случайные слова.
И в тот
же миг пространство взгляда
закрыл
трепещущий заслон:
со свода
сорвалась армада –
мышей
летучих легион.
Скрипели
кожаные крылья,
графитно
колыхалась мгла,
и по
лицу пришельца били
противно-мягкие тела.
А он
понуро, виновато
стоял и
думал, что опять
былое
вызвал,
и расплата
не
заставляет долго ждать...
ГЛАВА 9
Если
никогда вы не бывали
в
Новониколаевском централе,
вы не
очень много потеряли,
уверяю
вас,
потому
что двери там стальные,
потому
что стены – ледяные:
вот уже
и косточки заныли,
а
всего-то час
или
полтора прошли нескоро
с той
поры, как лязгнули запоры,
с той
поры, как смолкли разговоры –
кончился
допрос;
но пока
не отсырела роба,
он ещё
не чувствует озноба –
в
интерьере каменного гроба
он к
окну прирос.
А в
окошке свет подслеповатый,
неба
клок, разбитый на квадраты,
а
решётку почему-то граты
цербер
называл...
Ничего
себе коленце в танце!
Кажется,
вчера писал он стансы,
и в тени
лениво распластаться
приглашал дувал, –
но
длиннюща и когтиста лапа
сыска –
всероссийского сатрапа, –
и его,
сбежавшего с этапа,
где бы
ни был он,
велено
немедленно и верно
отыскать
и наказать примерно
и затем,
деянью соразмерно,
водворить в закон.
Вот он и
находится в квартире
два шага
примерно на четыре
и как
будто ощущает гири
на своих
ногах.
Свежего
медку хотелось в сотах?
Соберёшь
на каторжных работах,
только
бы на северных широтах
дух твой
не зачах.
Свежего
хотелось впечатленья?
Что ж,
планида не страдает ленью:
вот тебе
желаний исполненье –
новые
места...
Вдруг –
замка тяжёлые раскаты,
и в
проёме – фараон усатый:
– Що,
чудаче, дывышся на граты?
На –
трымай лыста!
ГЛАВА 10
– Мой
ласковый, единственный, родной!
Прости
моё безбожное молчанье;
похоже,
я дошла до одичанья
от злых
укоров совести дурной.
И жизнь
как будто стала несплошной –
провалы
дней от весточки до вести,
а весть
пришла – и вот мы снова вместе,
мы снова
в ненасытности ночной,
сведённые той силою чумной,
которая... но слов таких не знаю;
я – как
дриада тёмная, лесная:
то
дождь, то стужа, то гроза, то зной -
вот мой
словарь, небесный и земной,
взамен
обычной человечьей речи...
О, как я
жду хоть мимолётной встречи,
мечтаю о
минуточке одной!
Как
пресловутый рыцарь над казной,
казнюсь,
что годы брошены на ветер,
когда
бездумно я жила на свете,
не
думая, что нет тебя со мной.
А нынче
время мчится стороной,
и у
дороги вдруг зацвёл терновник
и прочен
дом, и горю не виновник
мой муж,
хоть нелюбимый, но больной,
и я
стараюсь быть ему женой
сердечной и заботливой до дрожи...
Зачем Ты
в осень высекаешь, Боже,
огонь,
какого не было весной?!
Он всё
равно угаснет за стеной,
где
нечего рассчитывать на милость –
где
счастье от меня отгородилось
внезапно
наступившей тишиной.
Уже
почти два года стороной,
взгляд
опустив, почтарь меня обходит,
и я
боюсь в домашнем обиходе
предстать однажды лопнувшей струной.
Готова
сговориться с сатаной –
узнать
бы, где ты, с кем ты, почему ты?..
Не
месяцы с неделями – минуты
считаю в
этой жизни островной.
Ужасный
век, машинный и стальной,
где не
поют и не летают птицы!
Но,
кажется, пора остановиться,
мой
ласковый, единственный, родной!..
...Он
знал, держа дрожащие листки
и
чувствуя – горят сухие веки,
что до
последней горестной строки
запомнит
всё, отныне и навеки.
Он много
понял в череде дорог
о
странностях муссона и пассата,
но
всё-таки уразуметь не мог –
как то
письмо дошло до адресата?
ГЛАВА 11
По
десять часов ежедневно в руках кирка и лопата,
трудно
даже понять, откуда берётся сила.
Только
когда стемнеет, жидкий чай и лампада,
и от нее
в избе сладковатый дух керосина.
Возле
города Томска каторжная ватага
строила
тракт почтовый зимою, весной и летом.
И когда
на крутой распадок люди пошли в атаку,
оказалось – под слоем грунта не сосчитать скелетов.
Тут не
было и не могло быть и помысла о погосте,
тут не
было и не могло быть побоища, как на Каяле,
но вот
уже целый месяц ватага копает кости –
одних
черепов, пожалуй, тысяч пять откопали.
Мор? Невозможно
представить –
тут ведь нет населенья:
лепятся
по косогору жалобные халупы.
И
принять остаётся бредовое объясненье –
либо в
распадке казнили, либо свозили трупы.
На
каторге нет сантиментов и не в почёте жалость,
да и
ватага сбита из молодых и сильных,
но если
бы не охрана, все б давно разбежались:
шуточное
ли дело – целый месяц могильник!
...Однажды, проснувшись
ночью,
он вышел за малым делом.
В небе
луна висела огромным швейцарским сыром.
И вдруг его мысль
пронзила –
и он задрожал всем телом,
–
что дух
насильственной смерти овладевает миром.
Оцепенел
у крылечка: Господи, что со мною? –
и
задрожал ещё раз, и пошёл по ступенькам.
И в это
самое время услыхал за спиною
запомнившийся навеки напев: – Подайте слипеньким!
–
Господи, Твоя воля, как вы здесь и откуда?
Может,
вы только призраки и навеяны снами?
Тот, что
постaрше, ответил: – Много разного люда
ходит
под Божьим оком;
пойдём, бедолага, с нами.
– Пойти?
Но я к поселенью, как жук в музее, приколот,
хватится
мой охранник, и выйдет затея боком...
Ответили
так слепые: – Мы отправимся в город,
где не
нужны документы, где все равны перед Богом.
В том
городе нет полиции, купцов и домовладельцев,
извозчики там без дрожек и дворники не при мётлах.
Ты
ничего не бойся и ни на что не надейся,
лишь
посох возьми в дорогу.
Мы следуем в город мёртвых.
ГЛАВА 12
на
музыку Allegretto из Симфонии N7 Бетховена
Утренний
холод, и контрастен каждый штрих;
утренний
холод, и прозрачен этот миг –
мы
входим в город,
мы
входим в город,
мы
входим в город, где нет живых.
Хвори на
ворот висли так, что не снести,
распри и
голод нас косили по пути.
Нам этот
город,
нам этот
город,
нам этот
город не обойти.
Смертью
расколот целый мир на явь и бред,
смертью
расколот целый мир на тьму и свет.
Мы
входим в город,
мы
входим в город,
мы
входим в город, где света нет.
Будет
прополот человечий огород,
будет
прополот каждый род и весь народ, –
вот этот
город,
вот этот
город,
вот этот
город – мы у ворот.
Рок,
словно молот, занесён над глыбой льда,
рок,
словно молот, упадёт – и нет следа.
Мы
входим в город,
мы
входим в город,
мы
входим в город – и навсегда.
Тьма
покрыла окаём угольно-свинцовая, –
мы идём,
мы поём, пританцовывая,
пританцовывая,
пританцовывая...
ЭПИЛОГ
– Не
печалься, мой славный, мой милый, –
послезавтра приеду опять!..
Дверь
палаты легко притворила,
машинально поправила прядь
цвета
спелой херсонской пшеницы,
отливающей в бронзу и медь,
и пошла
в проходную больницы,
всё
стараясь нигде не шуметь,
и когда
санитар тугодумный
копошился с трехгранным ключом,
дверь
отсека отжала бесшумно
и потом
придержала плечом.
Всё
казалось – от громкого звука
разлетится весь мир на куски,
и такая
бездонная мука
ей
слепотно сужала зрачки!..
Из одной
иррельности выйдя
и в
другую войдя не вполне,
с
отрешённым, потерянным видом
на
Матросской стоит Тишине.
Пахнут
липы тревожно, медово,
вдоль
обочин пылит лебеда.
Нужно
снова придумывать дома
оправданье – девалась куда?
Пахнут
липы медово, тревожно,
сумасшедший, шальной аромат!..
Разве
скажешь, что всё безнадёжно,
что
отсюда немыслим возврат,
что ни
он и никто ей не нужен,
потому
что душа не жива?
Нужно
ехать, придумывать ужин,
говорить
деловые слова...
А, да
ладно, теперь всё едино,
хоть бы
даже и мир на куски!
От угла
повернула машина;
было
робким движенье руки,
но
водитель лишён фарисейства
и
доволен прибавкой к грошу.
–
Подвезите к метро Красносельской;
ради
Бога – я очень спешу!..
Июль
1990 г.