КАТАКОМБЫ

поэма

 

                       Эле Мироновне Биншток,

            художнице, дочери врага народа

 

            Вы думаете, это бредит малярия?

               Это было, было в Одессе...

                       Вл. Маяковский

 

1.

 

Я надписью суровой поглощён,

отнюдь не мирной:

"Вход в катакомбы строго воспрещён –

 возможны мины!"

 

Серьёзный, обоснованный запрет,

где слово – весит.

Но мне в те дни всего тринадцать лет,

и я – в Одессе,

 

и в голове восторженный дурман

созвучий странных:

Слободка! Хаджибеевский лиман!

Привоз! Фонтаны!

 

И что-то тонко тенькает в груди

от чувства риска.

У катакомб стоять и не войти,

когда так близко?!

 

Как мог я знать,  в мои тринадцать лет

весь как пружина,

что затаился малярийный бред

во мне, как мина?

 

Как мог я знать, что жёлтая тоска

меня подловит,

что в мине этой держится чека

на честном слове?

 

Крутому запрещенью вопреки

и страхам гласным

зубастый край оторванной доски

глядит соблазном.

 

И потому нисколько не дрожу

и не растерян –

включаю свой фонарик  и вхожу

в густую темень.

 

2.

 

Жёлтый конус прыг да прыг,

а со свода стук да стук,

а в душе беззвучный крик –

запоздалый мой испуг.

Ведь не зря был вход забит

в эту муторную тьму...

Ах, знобит меня, знобит

неизвестно почему.

 

Неподъёмен каждый шаг –

не в кино иду, не в класс, –

только ноги шарк да шарк,

только зубы клац да клац,

только мнится, что сопит

кто-то страшный в спину мне...

Ах, знобит меня, знобит,

голова моя в огне!

 

А в ушах всё бом да бом, –

Боже, в чём я виноват? –

голова гудит котлом

от бесчисленных кувалд –

незаслуженных обид,

преждевременных утрат...

Ах, знобит меня, знобит,

и уже сильней стократ!

 

Длинный чёрный коридор

в жёлтом свете фонаря

на меня глядит в упор,

будто что-то говоря.

Вся пылает голова,

и знобит меня, знобит,

и внезапные слова:

– Я не ранен, я...

 

3.

 

Должно быть, я в бреду, и потому не странно,

что под разрывы мин и пуль короткий свист

мне слышатся слова, которые с экрана

лишь через десять лет произнесёт артист.

 

Лишь через десять лет закружатся берёзы,

кружащие меня в подземных кладовых...

Должно быть, я в бреду,  и медленные слёзы

я не стыжусь пролить о павших и живых.

 

В подземных кладовых непросто и несладко,

я заблудился в них и выйти не могу:

в соседних временах образовалась складка;

я проколол её – и вот прокол в мозгу.

 

И вот не странна мне любая перемена –

от глинистых траншей до встречи за столом.

Я в тех и в тех годах почти одновременно,

почти реально я в грядущем и в былом.

 

...Отчего ж душа скорбит

всякий раз, как ей в полёт?

Ах, знобит меня, знобит,

сверху – солнце, снизу – лёд!..

 

И вот иду по льду, а он прозрачно тонок,

и трещины бегут, предательски звеня,

и вдоль пути на льду – всё штабеля винтовок;

но он, их вес держа, удержит ли меня?

 

Удержит ли тоску столетий, мной несомых,

подробных изнутри, невидимых извне,

в мозгу моём спинном,

                                  в подкорке,

                                                    в хромосомах

до плотности звезды спрессованных во мне?

 

И не тринадцать лет – мои безмерны лета:

вся временная ось назад или вперёд.

Но что же значит он, возникший так нелепо,

не приковавший взгляд, шаги сковавший – лёд?

 

А голова в огне...

                        Сейчас бы лечь, прижаться

ко льду горячим лбом, рукой не шевеля...

Но трещины бегут, и дерева кружатся,

и вдоль всего пути – винтовок штабеля.

 

4.

 

Прихожу в себя постепенно.

Вижу бурый неровный свод,

вижу в рыжих разводах стены;

похоронный мотив Шопена

надо мной не спеша плывёт.

 

Как попал сюда, не запомнил –

шёл ли, полз или Бог привёл...

Жёлтый бред мне память заполнил –

пробивался к свету запойно

и забрался в наклонный ствол.

 

Думал, мне улыбнулся случай –

брезжит чуть голубая муть.

Оказалось, я невезучий:

бухта проволоки колючей

преградила мне к свету путь.

 

Звон в ушах, и слабы колени,

голова пылает огнём...

Не поддамся хвори и лени,

не поддамся мыслям о плене –

я по собственной воле в нём.

 

И, шатаясь, иду не быстро

по стволу наклонному вниз,

и цепляюсь за каждый выступ,

потому что повторный приступ

липкой тенью опять навис.

 

Снова жёлтым зажжётся сцена,

снова тело охватит дрожь.

Похоронный мотив Шопена

сзади движется, как гиена...

Накось, выкуси, – не возьмёшь!..

 

5.

 

Вниз по наклонному стволу –

обратно со свету во мглу,

где тонко капает водица,

назад по временной оси;

иже Еси на небеси,

не дай мне снова заблудиться!

 

Давным-давно темным-темно,

лишь пляшет жёлтое пятно,

в стенных ракушках застревая.

Внезапно блик ударил в свод:

я вижу – человек идёт,

и в пальцах свечка восковая.

 

Он спрашивает: "Почему

идёшь к истоку своему,

так мало лет прожив на свете?

Ты это сделал сгоряча, –

тому порукою свеча:

она неугасимо светит".

 

Я отвечаю, что навек

мне преградила путь наверх

колючей проволоки бухта.

Он улыбается в ответ:

"Навек – такого слова нет,

а надо говорить: как будто.

 

Я жил подольше на земле;

тринадцать лет мой путь во мгле,

и сколько он ещё продлится?!

Но как ни муторны года,

моя свеча горит всегда,

и потому я вижу лица.

 

А проволока – эпизод;

замки, решётки, мокрый свод, –

жизнь так легко во тьму влекома!..

Давай знакомиться, сынок:

Мирон Григорьевич Биншток,

в былые годы – замнаркома.

 

Давай, сынок, повороти;

пойдём со мной,  и по пути

я расскажу про цель похода.

А что и не поймёшь сейчас –

в твоей планиде есть запас

до пятьдесят шестого года.

 

Там, за моей спиной, барак,

и в приговоре слово враг

род издевательской награды,

и каждый день, и каждый миг

во всём вокруг и в нас самих –

оскал колючки вдоль ограды.

 

В аду без права и вестей,

где от болезней и смертей

состав на круг сменялся за год,

моя душа рвалась, крича,

и счастье, что была свеча, –

я с нею стал ходить на запад.

 

Когда умолкнет шум работ

и лагерь горестно уснёт,

вхожу я в катакомбы в зоне,

и, доверяясь миражу,

из подземелья выхожу

в Одессе или же в Херсоне.

 

Портовый масляный прибой

мне даст забыть на час-другой

прямые улицы Норильска, –

а после снова на восток,

на пересчёт:

                   зэка Биншток

себе не разрешает риска.

 

Моя свеча другим нужна –

она на весь барак одна;

пока я жив и не калека,

её несу,

            и цель проста –

чтоб с нею шли в  свои  места

два-три-четыре человека.

 

А проволока – эпизод;

за нею день и год пройдёт,

и жизнь пройдёт – так может статься, –

как ни горька твоя юдоль,

себе сломаться не позволь

в заблаговременного старца.

 

Пойдём, сынок;

                       отвергни страх.

С тобой мы в разных временах,

но равно призваны к ответу.

Пойдём! – судьба не так нища:

поищем выход сообща

и, может быть, пробьемся к свету".

 

Свою свечу подняв к челу,

вверх по наклонному стволу

к подземным петлям и развилкам

он зашагал,

                  а я за ним,

и плыл перед глазами нимб

над круто стриженым затылком.

 

6.

 

Вся стена разворочена,

свод испугано кривится,

пулемётная очередь

простучала отрывисто.

Вновь пространство распорото,

вновь кругами сужается...

Неужели под городом

всё война продолжается?!

 

Чёрт бы взял меня с тайнами! –

видно, снова не вылезти.

Эхо жутко татакает

в галереях извилистых.

Попадаться не хочется.

Где я? Бог его ведает...

В темноте одиночества

кто мне что насоветует?

Рот мой полнится горечью,

тело мучится корчами.

Нет Мирона Григорьича –

всё,

       свиданье закончено!

 

Неуютно мне, больно мне, –

убедился я, слушая, –

молотками отбойными

притворилось оружие:

добывают ракушечник

для строительства якобы

зданий подлых и скученных,

очень схожих с бараками.

Пулемётная очередь

в перестук маскируется,

но в упор раскурочена

вся надземная улица!

 

Галереи Растреллиевы

и Поленова дворики

многократно расстреляны

и утоплены в мороке.

Храмы с тёмными фресками

и хранилища книжные,

оползая и трескаясь,

опускаются в нижние

горизонты пустынные, –

и внезапно мне кажутся

все усилья – постылыми

под неслыханной тяжестью!..

 

7.

 

Жизнь моя, ты не снишься ли мне?

Я устал – я держу на спине

эти стены и своды сырые.

Жизнь моя, ты спрессована в миг:

из усталых лопаток моих

прорезаются лёгкие крылья.

 

Бесконечна подземная мгла,

но трепещут два лёгких крыла

в ожиданье просторного маха.

Распрямляюсь,

                      толкаюсь,

                                     и вот

поместилище камня и вод

прорывается, словно бумага!

 

Крылья держат меня на весу.

Катакомбы остались внизу,

мне довольно их тайн и обманов.

Я теперь над землёй, над водой,

над войной, над судьбой и бедой

воспаряю, как Дима Рахманов*.

 

Не спеша обогнув каланчу,

над Приморским бульваром лечу,

чуть правей – очертания Крыма,

и дубрава в горах – как трава,

и к шоссе Симферополь-Москва

приближаются лёгкие крылья.

 

Воспаряю в пространстве немом

над седым Боровицким холмом,

над его белизной неземною,

воспаряю над Крымским мостом –

воспаряю над белым листом,

что лежит на столе предо мною.

 

Вот я точкой под солнцем завис...

Только что это?!

                         Падаю вниз,

будто крылья – из перьев и воска:

возвращаюсь в утраченный ад,

где пугают меня и манят

катакомбы – извилины мозга.

 

Апрель 1986

 

___________________________________________

*  Дима Рахманов – реальное лицо, музыкант,  

  летящий  персонаж одной из картин Элы Биншток

 

 

 


вверх | назад